Jump to content
Социология религии. Социолого-религиоведческий портал

Search the Community

Showing results for tags 'литературоведение'.



More search options

  • Search By Tags

    Type tags separated by commas.
  • Search By Author

Content Type


Forums

  • Сообщество социологов религии
    • Консультант
  • Преподавание социологии религии
    • Лекции С.Д. Лебедева
    • Студенческий словарь
  • Вопросы религиозной жизни
    • Религия в искусстве
  • Научные мероприятия
    • Социология религии в обществе Позднего Модерна
    • Научно-практический семинар ИК "Социология религии" РОС в МГИМО
    • Международные конференции
    • Всероссийские конференции
    • Другие конференции
    • Иные мероприятия
  • Библиотека социолога религии
    • Научный результат
    • Классика российской социологии религии
    • Архив форума "Классика российской социологии религии"
    • Классика зарубежной социологии религии
    • Архив форума "Классика зарубежной социологии религии"
    • Творчество современных российских исследователей
    • Наши препринты
    • Программы исследований
    • Российская социолого-религиоведческая публицистика
  • Клуб молодых социологов-религиоведов's Лицо нашего круга
  • Клуб молодых социологов-религиоведов's Дискуссии

Find results in...

Find results that contain...


Date Created

  • Start

    End


Last Updated

  • Start

    End


Filter by number of...

Joined

  • Start

    End


Group


AIM


MSN


Сайт


ICQ


Yahoo


Jabber


Skype


Город


Интересы


Your Fullname

Found 7 results

  1. Установлен автор «Слова о полку Игореве» Известно его имя и место работы. Во всяком случае, именно о такой научной сенсации недавно объявил профессор, доктор филологических наук Александр Ужанков, представивший результаты своих исследований широкой публике. Точная дата Для начала он предложил новую дату написания текста. Ранее годом создания «Слова» считался 1185 г., но Ужанков доказывает, что поэма появилась на свет на 15 лет позднее. В интервью газете «Культура» Ужанков объясняет, что последним событием, о котором, по его мнению, явно знал автор «Слова», был поход Романа Галицкого на половцев в «октябре-ноябре 1200 года». При этом эпическое произведение, видимо, вышло из-под пера еще до кончины самого Игоря Святославича, случившейся после лунного затмения 22 декабря 1200 года. Таким образом, по словам Ужанкова, можно с точностью до месяца назвать дату создания текста – это был декабрь 1200 года. Кто же был автором? Среди «подозреваемых» в авторстве «Слова» были граф Мусин-Пушкин, нашедший памятник, сам князь Игорь или другой участник его похода. У графа уже давно есть надежное «алиби» - подтвержденная учеными древность литературного памятника. Ужанков же считает, что автором является участник злосчастного похода Игоря, позже принявший монашеский постриг, и с уверенностью называет имя поэта. Автор "Слова о полку Игореве", на заднем плане второй слева. Или нет. Ученый полагает, что перед тем как написать поэму, ее автор составил статью о походе в Киевской летописи, позднее вошедшей в Ипатьевский летописный свод. Особенности текста указывают на то, что и летописная статья, и поэма были написаны одним и тем же человеком. А личность автора Киевской летописи с 1187 по 1199 годы ни у кого не вызывает сомнений - это игумен Моисей. Отметим, что Моисей - монашеское имя. В миру (во время похода) его звали иначе, и Ужанков даже говорит, что у него есть догадки, как именно, но пока ученый их не раскрывает. Подробное описание боя от первого лица является доводом в пользу того, что древнерусский поэт был участником событий. Еще одним доказательством своей теории он считает тот факт, что автор использует обращения «княже» и «господине». «Такая форма была свойственной именно духовным лицам, нет ни одного случая подобного обращения князя к князю в рукописях XI–XII века. Можно предположить, что этот Игорев дружинник дал Богу обет оставить мир, если спасется», - говорит ученый. В интервью он рассказывает о своих доводах куда более подробно, а к концу года обещает представить собственную книгу «Слово о полку Игореве» и его автор». Самое известное в мире Ужанков в прессе и публичных выступлениях подчеркивает религиозный аспект древнерусского литературного памятника. Так, он доказывает, что, по сути, «Слово» - это духовная литература, рассчитанная на обычного читателя, и в этом смысле похожа по своим задачам на «Преступление и наказание» Достоевского. «Преступление Игоря в том, что его обуяла гордыня (за славой пошел на половцев), наказание - плен, наконец, раскаяние (в повести из Ипатьевской летописи есть потрясающий монолог Игоря!) - покаяние, и только после этого идет прощение и освобождение», - рассказывает Ужанков. Не все учёные разделяют гипотезу о религиозном характере «Слова». Впрочем, древнерусский шедевр тем и хорош, что дает исследователям простор для творчества и интерпретаций. Например, другой филолог, Андрей Чернов, считает, что это и вовсе рифмованная поэма. А. Ужанков утверждает, что «Слово» является «самым известным художественным произведением в мире». «О нем написано более 15 тысяч работ. Ни об одном другом столько нет», - заявляет он. https://zen.yandex.ru/media/istoki_slova/ustanovlen-avtor-slova-o-polku-igoreve-5db6fee895aa9f00b15631d2
  2. ТАРАС БУЛЬБА: УДИВИТЕЛЬНЫЕ ФАКТЫ, О КОТОРЫХ НЕ РАССКАЗЫВАЮТ В ШКОЛЕ Авторы: КАПЛАН Виталий ВОРОПАЕВ Владимир Повесть Гоголя «Тарас Бульба» изучают в школе в седьмом классе, и нередко у детей (да и у их родителей) возникают недоуменные вопросы: почему герои повести, казаки-запорожцы — положительные герои? Ведь с точки зрения современных этических представлений их можно считать самыми настоящими разбойниками с большой дороги. А для читателей-христиан встает еще и другой вопрос: в чем заключается христианский посыл «Тараса Бульбы»? На непростые вопросы об этой повести Гоголя «Фоме» ответил в нескольких тезисах доктор филологических наук, профессор филологического факультета МГУ Владимир Воропаев. Когда детям учителя или родители разъясняют смысл «Тараса Бульбы», то нередко допускают две серьезные ошибки, примитивизируя эту гоголевскую повесть. Во-первых, это безусловное оправдание ее героев, запорожских казаков. Раз они защищают русскую землю от врагов, раз они защищают русскую веру — то какие могут быть к ним претензии? Они — образец для подражания, ими следует восхищаться, а их, мягко скажем, недостатки особой роли не играют. Такой подход был свойственен советской школе, но встречается и в наши дни. Во-вторых, это безусловная демонизация запорожских казаков. Они подаются как отпетые бандиты, как кровожадные чудовища, нечто вроде орков из «Властелина колец» Толкина. Весь смысл повести, таким образом, сводится к описанию жестокостей прошлого. Это веяние возникло в 90-е годы на волне критического (а зачастую и некритического) пересмотра традиционных представлений. Кстати, представители такого подхода уверены, что «Тараса Бульбу» вообще лучше исключить из школьной программы, что детям вредно его читать. Оба подхода ошибочны. А истина лежит даже не посередине, а вообще в другой плоскости. Все ведь значительно сложнее, и чтобы правильно понимать «Тараса Бульбу» (да и вообще гоголевскую прозу), надо сразу настроиться на то, что быстро и просто понять не получится. Придется думать, сопоставлять и разные произведения Гоголя, и биографические моменты, и исторические факты. Я попробую сформулировать несколько вещей, которые надо учитывать, говоря о «Тарасе Бульбе». Ничего нового, впрочем, не скажу, все это есть не только в сугубо научной, но и в научно-популярной литературе — однако в школе это не всегда рассказывают. Кибрик Е. Остап. Иллюстрации к произведению Гоголя «Тарас Бульба». 1944-1945 «Тарас Бульба» — это героический эпос. А эпос — особый род литературы, очень отличающийся от того что мы называем сегодня реалистическим произведением. Поэтому нельзя воспринимать героев повести Гоголя как героев реалистического романа. Что значит «героический эпос»? Это значит, что каждый герой олицетворяет какое-то одно человеческое качество — доблесть, предательство, мужество, коварство, трусость, жестокость, честь, жадность… В эпическом герое нет сложности, нет тех полутонов, которые свойственны героям привычной нам реалистической прозы. Вот есть в таком герое доминирующая черта — и все остальные черты лишь оттеняют эту главную. Скажем, если сын Тараса, Остап, олицетворяет верность долгу, то неважно, насколько он умен, каковы его культурные запросы, каковы его недостатки. Если другой сын Тараса, Андрий, олицетворяет нравственное падение, предательство, то так же не важны его прочие качества. В эпическом произведении сюжет выстроен так, что столкновение разных героев, символизирующих разные качества, работает на авторский замысел. Поэтому совершенно неважно, где и когда все это происходит, насколько логически непротиворечив ход событий, объяснимы ли рационально те или иные сюжетные повороты. Подходить к эпосу с мерками реалистической прозы — это то же самое, что подходить с такими же мерками к сказке или былине. Но именно с такими реалистическими мерками школьники (и их родители) воспринимают Тараса, Остапа, Андрия и других героев повести. И тогда, вполне естественно, возникают ассоциации с бандитами, отморозками, полевыми командирами, террористами и прочими печальными реалиями нашей современности. Почему так происходит? Потому что хотя «Тарас Бульба» и героический эпос, но внешне он выглядит как историческая проза. Действие происходит вроде бы не в настолько седой древности, как в случае «Илиады» Гомера, и не в толкиновском Средиземье, а в нашем мире. Вроде бы все понятно с местом действия (территория современной Украины) и временем (расцвет польского государства, Речи Посполитой). Вот и тянет читателя воспринимать события в контексте реальной истории той эпохи. Приметы эпоса в «Тарасе Бульбе» надо еще разглядеть. Более того, говорить, что «Тарас Бульба» это только героический эпос, было бы не совсем верно. В какой-то мере это и историческая проза, и даже реалистическая. Поэтому очень непросто вычленить, где тут проявляется эпическое начало, а где повествование приобретает черты реалистического произведения. Потому так легко ошибиться и, по аналогии с какими-то явно реалистическими моментами (например, бытовыми описаниями), счесть реалистическими и те места, которые на самом деле таковыми не являются, а представляют собой черты героического эпоса. Дерегус М. Г. Казнь Остапа. Иллюстрации к произведению Гоголя «Тарас Бульба». 1952 Действие «Тараса Бульбы» происходит в специально сконструированном под авторскую задачу художественном мире. Все моменты, взятые из реальной истории, играют там роль декораций. Взять, допустим, время действия повести. Какие это годы? Есть ли в тексте явные привязки? Да! Например, там есть фраза: «Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников…» Значит, XV век? Не спешите. Там есть и другая фраза, слова одного из эпизодических героев: «А так, что уж теперь гетьман, зажаренный в медном быке, лежит в Варшаве, а полковничьи руки и головы развозят по ярмаркам напоказ всему народу». Какой исторический факт тут подразумевается? Гетман Семерий Наливайко, один из лидеров казацкого мятежа в Польше, был казнен в Варшаве в 1597 году — казнен таким вот зверским способом. Значит, XVI век? Снова не торопимся. Ближе к концу повести упоминается, как восставшие казаки пленили польского военачальника, коронного гетмана Николая Потоцкого: «Согласился гетьман вместе с полковниками отпустить Потоцкого, взявши с него клятвенную присягу оставить на свободе все христианские церкви, забыть старую вражду и не наносить никакой обиды козацкому воинству. Один только полковник не согласился на такой мир. Тот один был Тарас». А Николай Потоцкий — это уже XVII век. Коронным гетманом (то есть главнокомандующим) он был в 1637—1646 годах, а описанное в «Тарасе Бульбе» казацкое восстание («поднялась вся нация») более всего соответствует реально случившемуся казацкому восстанию 1637–1638 годов. Откуда такие «нестыковки»? Работая над книгой, Гоголь пересмотрел множество летописей и исторических источников. Он прекрасно знал эпоху, которой посвящено его произведение. Но важнейшим материалом, который помог писателю так живописно передать характеры запорожцев, стали народные песни и думы. Как установили исследователи, в «Тарасе Бульбе» нет ни одного значимого эпизода или мотива, которые не имели бы своим источником героические народные песни и думы. В тексте — не ошибки автора, а намеренное смешение реалий разных эпох. Это было нужно ему именно для того, чтобы дать ощущение эпичности происходящего. События из разных времен сгруппированы вместе — для того, чтобы создать картину противостояния двух сил, двух полюсов, добра и зла — угнетаемых православных русских людей и угнетателей, поляков-католиков. Как эта картина соотносится с историческими реалиями? На этот счет историки дают разные ответы. Важно иметь в виду, что когда Гоголь говорит «русские люди», «русская земля», «русская сила», «русская вера» — речь идет не об этнической или государственной идентичности, а о духовной. Во времена действия «Тараса Бульбы» (даже если брать по верхней границе (30-е годы XVII века) России не принадлежали те территории («Украйна»), где происходят описанные в повести события. Эти территории принадлежали Речи Посполитой — мощной на тот момент европейской державе, возникшей благодаря слиянию в XIV веке королевства Польского и Литвы. Герои повести, казаки-запорожцы, были подданными польской короны. Часть этих казаков была реестровыми, то есть считались нерегулярными польскими вооруженными формированиями, обязаны были защищать южные границы Польши — и получали за то определенные привилегии и денежное содержание. Поэтому в реальности русскую землю (то есть русское государство) они, конечно же, не защищали. Шмаринов Д. Мать. Иллюстрации к повести Гоголя Н.В. «Тарас Бульба» При этом казаки-запорожцы — православные христиане, а Речь Посполитая была государством католическим, которое, формально декларируя веротерпимость, в действительности оказывало сильнейшее давление на своих православных подданных, принуждая их принимать католичество или униатство (униатство — попытка скрестить Православие с католицизмом, где от православной веры остались только внешние обрядовые моменты). Гонения на православных людей заключались и в ущемлении прав, и в издевательствах, и в финансовом бремени (например, в необходимости платить деньги за саму возможность совершать в православных храмах богослужения), и, как нередко случалось, в физическом преследовании. Упомянутый в повести эпизод — «Слушайте!.. еще не то расскажу: и ксендзы ездят теперь по всей Украйне в таратайках. Да не то беда, что в таратайках, а то беда, что запрягают уже не коней, а просто православных христиан» — один из множества подобных. Поэтому периодически случавшиеся на восточных территориях Речи Посполитой мятежи и восстания имели одной из своих причин и религиозную мотивацию — стремление защитить православную веру. Эта мотивация не была единственной — там сплетались многие факторы, и социальные, и экономические (например, не всех казаков брали в реестр, и те, кто туда не попадал, лишался привилегий, им было обидно). Но Гоголь в «Тарасе Бульбе» намеренно упрощает эту сложную реальность, изображая мир, где, с одной стороны, господствуют жестокие поляки-католики, а с другой, страдают под их гнетом русские люди (напомню, русские — не в этническом смысле этого слова, а люди, исповедующие русскую веру: в средние века это был просто синоним Православия — такой же, как и греческая вера). Гоголь создает художественный мир, так деформирует время и пространство, чтобы в этих исторических декорациях оказалось возможным говорить о том, что ему было крайне важно: о доблести и мужестве, о смысле воинского подвига с христианских позиций. Суть воинского подвига, с точки зрения Гоголя — готовность отдать жизнь за истину (то есть за истинную веру) и за своих друзей. И такой подвиг могут совершать не только праведники, но и грешники. Ратный подвиг способен спасти человеческую душу, которая иначе погибла бы из-за множества грехов. Важно понять: Гоголь нисколько не идеализирует своих героев-казаков. Ему чужда идея, что героическая смерть на поле брани становится оправданием недостойного образа жизни. Грех остается грехом, даже если грешник в итоге оказывается спасен и попадает в Царствие Божие. «Хорошо будет ему там. “Садись, Кукубенко, одесную меня! — скажет ему Христос, — ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал Мою Церковь”». Но в том-то и парадокс, что одно не уравновешивает другого. Гоголь, описывая нравы запорожцев, показывает, что они склонны к пьянству, что они пренебрегают соблюдением постов, что они плохо заботятся о находящемся в Сечи храме. «Притом же у нас храм Божий — грех сказать, что такое: вот сколько лет уже, как, по милости Божией, стоит Сечь, а до сих пор не то уже чтобы снаружи церковь, но даже образа без всякого убранства. Хотя бы серебряную ризу кто догадался им выковать! Они только то и получили, что отказали в духовной иные козаки. Да и даяние их было бедное, потому что почти всё пропили еще при жизни своей» — говорит в повести кошевой, то есть выборный предводитель казаков. И уж тем более Гоголь не скрывает присущей казакам жестокости. «Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе». Или: «Не уважали козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они: зажигал их Тарас вместе с алтарями. Не одни белоснежные руки подымались из огнистого пламени к небесам, сопровождаемые жалкими криками, от которых подвигнулась бы самая сырая земля и степовая трава поникла бы от жалости долу. Но не внимали ничему жестокие козаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя». Вряд ли найдется хоть один читатель, который увидел бы в этих авторских словах одобрение. Но, тем не менее, даже такие грешники способны на самопожертвование, готовы идти ради истины на смерть (подчас на крайне мучительную смерть, как Остап). В человеке парадоксальным образом могут совмещаться мужество и жестокость. Что характерно (и Гоголь это в повести прямо показывает), сама ситуация, в которой приходится умирать, может оказаться следствием греха этих готовых положить жизнь за други своя героев. Например, почему вообще погибли большинство казаков, осаждавших польский город Дубно? Потому что они разделились, часть казацкого войска решила отправиться в набег на татар. Тут у Гоголя явная отсылка к евангельскому «всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет, и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит» (Мф. 12:25). Но если уж, так или иначе, перед человеком встает выбор — отдать жизнь за благое дело или струсить, предать, то самопожертвование спасает даже грешную душу. Герасимов А. Иллюстрации к повести Гоголя «Тарас Бульба». 1952. В этом и проявляется гений Гоголя: он умел в простом, грешном человеке увидеть способность к подвигу, решимость на подвиг. Очень легко осудить героев повести, поставить себя выше их. Но можно, вслед за Гоголем, посмотреть глубже, увидеть человеческую сложность, противоречивость, увидеть, что грех и героизм не уничтожают взаимно друг друга, как щелочь и кислота в химическом опыте, а способны долго сосуществовать в человеческой душе. И неожиданно — для тех неожиданно, кто привык смотреть на всё рационалистически! — в критический момент такой человек совершает подвиг. Примеров, уже не из повести Гоголя, а из реальной жизни, предостаточно. Взять хотя бы подвиг Александра Матросова, закрывшего своей грудью немецкий пулемет. А кем был Матросов до войны? Трудным подростком. И не случись войны, возможно, так и пошел бы по кривой дорожке… Вообще, Гоголя проблема воинского подвига всегда очень волновала — причем не только как писателя, но в первую очередь как христианина. Позволительно ли христианину убивать на поле брани? Гоголь делал по этой теме выписки из святых отцов, у которых, замечу, не было единого мнения на сей счет. Так, например, святой Василий Великий ввел канон, согласно которому, воин, убивавший в бою, на три года лишался права причащаться. В реальности этот канон не исполнялся (из уважения к воинскому подвигу), но само его принятие говорит о том, что церковное сознание видело здесь проблему. С другой стороны, святой равноапостольный Кирилл приравнивал к христианским мученикам всех воинов, погибших в боях за веру и отечество. Проблема и поныне остается дискуссионной. С богословских позиций ее, кстати, пытался рассмотреть русский философ Иван Ильин в своей книге «О сопротивлении злу силой» (1925 год). Естественно, что свои представления о воинском подвиге Гоголь воплотил и в «Тарасе Бульбе». Более того, он в каком-то смысле сформировал в отечественной культуре представление о том, что такое подвиг. Естественно, подвиги совершались и раньше, но вот осмысление этого слова по-настоящему произошло как раз благодаря «Тарасу Бульбе». Точно так же, как, например, и до «Ревизора» были самозабвенные вруны, пускающие всем пыль в глаза, но только после гоголевской комедии в обиход вошло слово «хлестаковщина». Явление было и раньше, а представление о нем появилось, когда «Ревизор» вошел в русскую культуру. Традиционно считается, что «Тарас Бульба» учит патриотизму. И это действительно так — но только с учетом того, что патриотизм Гоголь понимал по-своему. Для Гоголя патриотизм, то есть любовь к родной земле, неотделим от любви к Богу, то есть от веры и жизни по вере. Он сам писал об этом: «Тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, — нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином во всем смысле этого слова» («Авторская исповедь»). А в письме к своему другу, графу Александру Петровичу Толстому, он высказывается еще яснее: «…нам прежде всего нужно жить в Боге, а не в России. Будем исполнять закон Христа относительно тех людей, с которыми нам придется столкнуться, а о России Бог позаботится и без нас». Именно такое понимание патриотизма выразил Гоголь и в «Тарасе Бульбе», оно проявляется во всем художественном строе повести. И ее центральный, сюжетообразующий конфликт — предательство, которое совершил сын Тараса Андрий — как раз об этом. История Андрия — это история о том, как одно предательство влечет за собой другое. То, что он пылко влюбился в дочь польского воеводы — это, конечно, не грех. Грех начинается с тех решений, которые принимает Андрий ради своей любви. Первое, что он отвергает — это веру. Ведь именно разница в вероисповедании была тут главным препятствием. Он православный, она католичка, соединиться браком они не могли, а близость вне брака — несомненный грех что с православных, что с католических позиций. Андрию приходится выбирать, что ему дороже — Православие или прекрасная полячка. Выбирая полячку, он автоматически отвергает Православие. Отвергнув Православие, он отвергает и родину. «Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне ее в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего. Отчизна моя — ты!» — говорит он своей возлюбленной (которая, кстати, куда более трезво оценивает ситуацию: «тебе нельзя любить меня; и знаю я, какой долг и завет твой: тебя зовут отец, товарищи, отчизна, а мы — враги тебе»). Отвергнув отчизну, Андрий предает уже и самых близких своих людей — отца, брата, боевых товарищей. Кончается его предательство тем, что он вступает с ними в бой в качестве польского офицера. А началось все именно с отхода от веры, с отвержения Божиего Промысла о себе. Такое вот «доказательство от противного» Гоголь применяет, чтобы выразить свою мысль: патриотизм — это лишь следствие из главного, то есть из веры в Бога, доверия Богу. Но не будет веры — не будет и патриотизма. Без веры патриотизм лишается своих оснований, его можно отвергнуть с помощью рациональных аргументов (что и делает Андрий, его логика вполне убедительна, если, конечно, вынести за скобки Бога). Кибрик Е. А. Смерть Тараса, цветная автолитография. 1945 В повести «Тарас Бульба» не так-то легко понять, какова позиция автора. Повесть написана от лица некого рассказчика, но было бы ошибкой отождествлять этого рассказчика с самим Гоголем. От чьего лица излагаются читателю события повести? Кто этот рассказчик? Автор, открытым текстом излагающий свои мысли, дающий свои оценки происходящему? Ни в коем случае! Рассказчик в «Тарасе Бульбе» — это тоже герой, только неявный, безымянный. Местами он говорит то, что мог бы безусловно сказать и сам Гоголь, а иногда почти отождествляет себя c героями повести, казаками-запорожцами с их необузданными нравами. К примеру, можно ли представить Николая Васильевича Гоголя, с веселой усмешкой описывающего подробности еврейского погрома на Сечи? Нет, это не Гоголь! А кто? Можно предположить, что это воображаемый современник героев повести. Есть в тексте, кстати, такие слова: «Не погибнет ни одно великодушное дело, и не пропадет, как малая порошинка с ружейного дула, козацкая слава. Будет, будет бандурист (Бандурист — музыкант, играющий на бандуре, струнном инструменте, распространенном в старину на Украине. — Прим. ред.) с седою по грудь бородою, а может, еще полный зрелого мужества, но белоголовый старец, вещий духом, и скажет он про них свое густое, могучее слово». Вот местами в качестве рассказчика мы видим именно такого «седого бандуриста», «белоголового старца». Но это не Гоголь, это его маска. А вот, к примеру, сам Гоголь: «Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы…» — вот это уже взгляд не седого бандуриста, тут уже Гоголь снимает маску рассказчика. А потом снова надевает. То есть в повести между повествователем и автором есть дистанция, причем переменная. Иногда автор и повествователь сближаются до уровня неразличимости, иногда — отдаляются максимально. Позволю себе привести эту его речь целиком: «Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество. Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки. Все взяли бусурманы, все пропало. Только остались мы, сирые, да, как вдовица после крепкого мужа, сирая, так же как и мы, земля наша! Вот в какое время подали мы, товарищи, руку на братство! Вот на чем стоит наше товарищество! Нет уз святее товарищества! Отец любит свое дитя, мать любит свое дитя, дитя любит отца и мать. Но это не то, братцы: любит и зверь свое дитя. Но породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек. Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей. Вам случалось не одному помногу пропадать на чужбине; видишь — и там люди! также божий человек, и разговоришься с ним, как с своим; а как дойдет до того, чтобы поведать сердечное слово, — видишь: нет, умные люди, да не те; такие же люди, да не те! Нет, братцы, так любить, как русская душа, — любить не то чтобы умом или чем другим, а всем, чем дал Бог, что ни есть в тебе, а… — сказал Тарас, и махнул рукой, и потряс седою головою, и усом моргнул, и сказал: — Нет, так любить никто не может! Знаю, подло завелось теперь на земле нашей; думают только, чтобы при них были хлебные стоги, скирды да конные табуны их, да были бы целы в погребах запечатанные меды их. Перенимают черт знает какие бусурманские обычаи; гнушаются языком своим; свой с своим не хочет говорить; свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке. Милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость польского магната, который желтым чеботом своим бьет их в морду, дороже для них всякого братства. Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело. Пусть же знают они все, что такое значит в Русской земле товарищество! Уж если на то пошло, чтобы умирать, — так никому ж из них не доведется так умирать!.. Никому, никому!.. Не хватит у них на то мышиной натуры их!» Кто это говорит? Тарас Бульба — или сам Гоголь его устами? Ведь эта речь — пожалуй, квинтэссенция авторской мысли. Такая дружба, такое товарищество, как здесь описано — это ведь ни что иное как воплощение христианской любви — в тех конкретных исторических формах и обстоятельствах. И еще: чтобы понять авторскую позицию в «Тарасе Бульбе», недостаточно читать только «Тараса Бульбу». Его надо сопоставлять с другими гоголевскими произведениями, потому что между ними есть важные смысловые связи. И это, кстати, свойственно не только Гоголю. Вот взять Пушкина, «Капитанскую дочку». Где там позиция самого Пушкина? Чтобы ее понять, нужно смотреть на слова всех героев, сопоставлять их, учитывая контекст, учитывая и предыдущее, и последующее развитие событий, учитывая отношения между героями. И нет среди них ни одного, чью позицию можно было бы полностью отождествить с пушкинской. Пушкинская — шире, многограннее. Вообще, учитель литературы должен привить ученикам понимание того, что художественное произведение — это не слепок с реальности, что у него, произведения, есть свои законы, эстетические. Но если хотя бы чуть-чуть знать и понимать эти законы — тогда понятней станет и окружающая нас действительная жизнь. Подготовил Виталий Каплан На заставке: Герасимов А. Тарас Бульба. 1952 Источник →
  3. Мария Семкова Грозою освеженный, Подрагивает лист. Ах, пеночки зеленой Двухоборотный свист! Э. Багрицкий, «Смерть пионерки» Умершие во сне не заметили как смерть закрыла им очи Умершие во сне коротают за сплетнями долгие ночи Умершие во сне не желают признать что их скушали мыши Умершие во сне продолжают делать вид что они еще дышат. Умершие во сне согревают под пеплом холодные руки Умершие во сне принимают за веру ненужные муки Умершие во сне не видят что черви изъели их землю Умершие во сне продолжают делать вид что они дремлют Умершие во сне разбивши свой колокол стали глухи Умершие во сне читают молитвы над кучкой трухи Умершие во сне любуются небом в чугунной оправе Умершие во сне продолжают делать вид что они правят Один громкий звук и покатятся кости Один громкий крик и обвалятся крыши Боже мой, не проси танцевать на погосте Боже мой, говори по возможности тише «Наутилус Помпилиус», «Умершие во сне» И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль... А. Блок, «На поле Куликовам» Эта работа посвящена очень своеобразной концепции смерти в стихах Э. Багрицкого и некоторых других поэтов, его современников и более поздних. Смерть героическая и по своему определению, нужная и осмысленная, постепенно переставала быть насущной. Но опыт переживания такой смерти-самопожертвования во имя изменения мира и времени остался, его нужно было интегрировать. И появились стихи о том, как можно сделать обыкновенную, случайную и унизительную смерть осмысленной и значимой. Опыт переживания смерти, своей и чужой, был важной опорой, оказывал поддержку… Основное внимание будет уделено мною трем стихотворениям Э. Багрицкого: «Смерть пионерки», «ТВС» и «От черного хлеба и верной жены…». «СМЕРТЬ ПИОНЕРКИ» Трудно писать именно сейчас о «Смерти пионерки» – уже есть превосходный доклад Олега Лекманова и Михаила Свердлова «Для кого умерла Варя?», размещенный в журнале «Новый Мир», №6, 2017 [12]. Но, когда закончена работа литературоведа и определено место произведения в пространстве литературы и мифа, начинается работа психолога – а чему это место предназначено, что оно человеку дает, как оно его изменяет? Стихотворение это очень большое, и сокращать я его не стану. Вспомню сначала о том, когда мы его проходили – это была начальная школа, как раз тот возраст, в котором Валентина умерла. «Смерть пионерки» понравилась, и десятилетние девочки распевали «Нас водила молодость» наравне с «Орленком» и «Погоней», правда, серьезнее и азартнее. Мы были как раз в том возрасте, когда дети начинают экспериментировать со смертью и испытывать свою неуязвимость: подглядывают в моргах, слушают и сочиняют страшные истории, хоронят насекомых, лечат животных, делают и гадкие вещи [24]… Любителям сказок и юнгианского анализа надо бы напомнить, что и Красная Шапочка к волку, и Василиса к Бабе-Яге попали примерно в этом возрасте. О своего рода инициации речь идет и в «Смерти пионерки», об инициации странной и на первый взгляд неудачной: авторы сразу же обращают внимание на отсутствие героической мотивировки смерти девочки. Так о чем же это стихотворение? Не о том ли, чтобы придать ценность бессмысленной и несправедливой смерти ребенка? Посмотрим, начнем интерпретацию. Первая строфа не имеет отношения ни к чему воинственному и опасному. Грозою освеженный, Подрагивает лист. Ах, пеночки зеленой Двухоборотный свист! Этот то ли запев, то ли эпиграф имеет важный психологический смысл. Гроза, о которой речь пойдет в стихотворении, уже отлетела; поет пеночка, и Багрицкий, знаток певчих птиц, слышит ее песню. Все кончено и вернулось на нужные места. Но что мы чувствуем, если умирает тот, чья смерть такова, что с нею невозможно смириться? Для нас рушится мир. А в стихотворении этот мир остается неизменным, остается прекрасным, и при этом не возникает ощущения, что Валя ничего не значит. Именно к ней эта птичка, поющая после грозы, имеет самое прямое отношение. Мир остается прежним или становится лучше и чище. Природа не равнодушна, она оставляет человеку ресурс для переживания ужаса и горя. Но этим она и жестока, ее помощь можно и не принимать – принимать и ужас, и распад, и серость начального периода горя. Валя, Валентина, Что с тобой теперь? Белая палата, Крашеная дверь. Тоньше паутины Из-под кожи щек Тлеет скарлатины Смертный огонек. Говорить не можешь - Губы горячи. Над тобой колдуют Умные врачи. Гладят бедный ежик Стриженых волос. Валя, Валентина, Что с тобой стряслось? Воздух воспаленный, Черная трава. Почему от зноя Ноет голова? Почему теснится В подъязычье стон? Почему ресницы Обдувает сон? Умирает девочка. Героическая смерть, судя по советским стихам, сказкам и песням для детей, предназначена мальчикам. Авторы упоминают как пример Мальчиша-Кибальчиша []. Смерть девочки может быть мучительной, но ее смысл неясен. Валя еще болеет, она уходит в себя, и переживание этих строф – болезненное недоумение и беспомощность. Что с нею? (не «со мной», потому что девочка в состоянии бессмысленности перед новым смыслом). Есть стихотворение. в котором смерть девочки очень точно определена – если не для нее самой, то для поэта. Это «Четвертая палата» А. Тарковского [21]: Девочке в сером халате, Аньке из детского дома, В женской четвертой палате Каждая малость знакома — Кружка и запах лекарства, Няньки дежурной указки И тридевятое царство — Пятна и трещины в краске. Будто синица из клетки, Глянет из-под одеяла: Не просыпались соседки, Утро еще не настало? Востренький нос, восковые Пальцы, льняная косица. Мимо проходят живые. — Что тебе, Анька? — Не спится. Ангел больничный за шторой Светит одеждой туманной. — Я за больной. — За которой? — Я за детдомовской Анной. Анька прижилась в больнице, о смерти вроде бы не задумывается – просто медленно исчезает. Она детдомовка, и некому передать ей жизни. Только больничный ангел ее стережет, и со смертью девочки все уже решено. Она даже не жертва, она просто исчезает, растворяясь в быте больницы, пока ангел не решит, что ее пора забирать. Смысл смерти Вали не таков, пока это не смерть, а бессмыслица. К Вале пришла мать. Что бы ни говорили о том, какая эта мать глупая, жалкая и бесполезная – это все-таки настоящая хорошая мать (может быть, даже слишком хорошая). Даже О. Лекманов и М. Свердлов описывает ее как представительницу старого мира, точно следуя за Э. Багрицким [12]. Вот она пришла, горюя, и видит, что от врачей толку-то нет. Двери отворяются. (Спать. Спать. Спать.) Над тобой склоняется Плачущая мать: Валенька, Валюша! Тягостно в избе. Я крестильный крестик Принесла тебе. Все хозяйство брошено, Не поправишь враз, Грязь не по-хорошему В горницах у нас. Куры не закрыты, Свиньи без корыта; И мычит корова С голоду сердито. Не противься ж, Валенька, Он тебя не съест, Золоченый, маленький, Твой крестильный крест. Ответить не может Валя – ее заливает сон. Мать же делает все, что может. Единственное. чего она не может понять: дочка отделяется, у нее такой возраст и такая социальная ситуация, что она должна уйти очень далеко и стать совсем не такой, как мать и женщины ее рода. Современные психологи могли бы сказать, что сепарация для Вали крайне затруднена, что мать не отпускает ее, и это может стать косвенной причиной смерти пионерки. Если вчитаться в строфу внимательно, мы увидим, что умирает единственная и, по крестьянским понятиям, почти взрослая дочь. Мать взывает к тому, что в хозяйстве теперь упадок – а это, видимо, была Валина ответственность. Мать говорит: «Ты нам нужна, необходима, мы без тебя не сможем – возвращайся!». Мать говорит с ней как с равной, как с женщиной – только деревня эту новую женщину никуда не отпустит. Если Валю не вернуть к жизни как юную женщину, то у матери есть и другое средство, его она считает волшебным – это крестильный крестик. Когда читаешь о нем сейчас, уже не в Советском Союзе, то приходит на ум куколка, завещанная Василисе умирающей матерью – только ситуация обратная, извращенная, и умирает дочь. Мать всеми силами оказывает поддержку и приносит дочери все жизненные смыслы, которые мать может приготовить для своего ребенка. «Бубнящая хореическая скороговорка», как написано в статье О. Лекманова и М. Свердлова, одурманивает Валю – так пишется в докладе [12]. Может быть. Но только ли одурманивает? Вот что происходит – и не зря эта строфа укорочена. На щеке помятой Длинная слеза... А в больничных окнах Движется гроза. Открывает Валя Смутные глаза. То, что сделала Валина мать – обычное предложение ребенку, живому, собственных родительских смыслов. Когда предлагаешь это настоящему живому подростку, часто оказываешься в положении скучного дурака. А подростку эти предложения все-таки нужны, он отталкивается от них, как от опоры. Пусть не принимает Валя эти мамины причитания, но зато мать она слышит и приходит в себя. Поддержка матери, опора, подействовала – не загипнотизировала Валю, не заставила ее послушаться и остаться жить, но дала возможность выбирать между очень разными системами жизненных смыслов. От морей ревучих Пасмурной страны Наплывают тучи, Ливнями полны. Над больничным садом, Вытянувшись в ряд, За густым отрядом Движется отряд. Молнии, как галстуки, По ветру летят. В дождевом сиянье Облачных слоев Словно очертанье Тысячи голов. Рухнула плотина - И выходят в бой Блузы из сатина В синьке грозовой. Трубы. Трубы. Трубы Подымают вой. Над больничным садом, Над водой озер, Движутся отряды На вечерний сбор. Заслоняют свет они (Даль черным-черна), Пионеры Кунцева, Пионеры Сетуни, Пионеры фабрики Ногина. Выбор смыслов реализуется в небесах – между крестом и бурей. Да, мать дает опору, она поддерживает и предлагает сопричастность земному и небесному мирам. Небесный, символизируемый крестиком, устарел – это младенчество теперь не значит ничего. На мир земной, с коровой и домом, Валя вообще не обращает внимания – хотя он и вечен. Она не становится ему сопричастной. И тогда на помощь приходят все-все земные пионеры, известные ей – но только видятся они как настоящее небесное воинство [12]. Пионерское воинство, в отличие от матери, оставляет Вале выбор: трубы зовут, пионеры идут на сбор, и Валя должна быть с ними, должна подняться, здоровая или умершая. Это суровая поддержка, уже не опора для дитяти, а предложение выбора: придай новый смысл своей смерти, сделай ее полной смысла, будь сопричастна живым! О ценности смерти, не всегда героической, писали тогда много. Но смерть Вали от детской болезни не только бессмысленна, мучительна и унижает ее – такого, чтобы умирал просто так, случайно, ребенок, в советской стране быть не должно. Вале приходится самой отвечать за то, чего стоит ее смерть. Пока ей помогают пионеры, такие же, как она, но проводящие свой сбор в небесной буре. Подобный выбор принимает и лирический герой стихотворения TBC, но о нем речь пойдет дальше. А внизу, склоненная Изнывает мать: Детские ладони Ей не целовать. Духотой спаленных Губ не освежить - Валентине больше Не придется жить. Эта строфа о Вале и матери, снова укорочена – значит, и жизненные силы Валентины совсем на исходе, и ее отношения с матерью рвутся прямо сейчас. Мать беспомощна физически помочь, и она начинает по-своему колдовать, окружать больное дитя фантазиями. - Я ль не собирала Для тебя добро? Шелковые платья, Мех да серебро, Я ли не копила, Ночи не спала, Все коров доила, Птицу стерегла,- Чтоб было приданое, Крепкое, недраное, Чтоб фата к лицу - Как пойдешь к венцу! Не противься ж, Валенька! Он тебя не съест, Золоченый, маленький, Твой крестильный крест. Последняя надежда возлагается на крест, на возврат к старому. Но в маминых причитаниях он значит не так-то много: волшебный предмет, не более. Мать колдует, наговаривает то, что Валентина уже выросла, уже стала невестой. Может быть, крестьянка из последних сил навязывает дочери ненужные, слишком взрослые обязательства. В деревне Валентина скоро стала бы невестой, а среди пионеров она – почти ребенок, которому открылись бы несколько лет, свободных от взрослой жизни. Мать чувствует, но не понимает печального и страшного детского выбора: как и взрослый, ребенок имеет право на смерть. Мать заклинает выбрать только жизнь – сейчас, во время и после эпидемии подростковых самоубийств, так делали очень и очень многие. Заклясть против смерти, даже не свободно избранной – не помогает. Хорошая крестьянская мать за минуты превращается в недостаточно хорошую или вовсе перестает быть для Вали матерью – не понимает, чем живет ее дочь, кто она теперь. Пионеры уводят ее в бурю. Валя выбрала новое, небывалое детство, а поэт для себя выбирает что-то еще. Но кто же уводит пионеров? Какой Крысолов? Валя выбрала вечное детство мертвых, так почему? Работа О. Лекманова и М. Свердлова [12] в большей степени посвящена как раз роли поэта-мистагога, уводящего Валю в смерть. Делать обширных ссылок и сравнений не стоит, потому что доклад вполне доступен. Да, мистагог, и именно его слова стали песней, популярной даже у детей 1980-х. Этот фрагмент меняет смыслы, и его придется расчленить. Вот начало. Пусть звучат постылые, Скудные слова - Не погибла молодость, Молодость жива! Только теперь слова матери отвергаются совершенно. Да, для ребенка, которому нужно иное, отличное от старого, детство, новое, с чудесами и приключениями, слова матери и означают трясину, смерть уже при жизни – ты превратишься в копию матери, вот и все. Для того, чтобы молодость осталась, нужно умереть, умереть по-настоящему. Взрослого/старого, безвременного, как чувствует Багрицкий, в мире полным-полно. Молодость задыхается, и сохраняют ее ценою смерти и такой вот победы над нею («Нас водила молодость»), сплочения («Мы кузнецы, и дух наш молод») или ухода (легенда о Гаммельнском Крысолове, «Гадкие Лебеди» А. и Б. Стругацких [20]). Есть и иные возможности, эскапизма не предполагающие. На мир можно напасть: Так бей же по жилам, Кидайся в края, Бездомная молодость, Ярость моя! Чтоб звездами сыпалась Кровь человечья, Чтоб выстрелом рваться Вселенной навстречу, Чтоб волн запевал Оголтелый народ, Чтоб злобная песня Коверкала рот,- И петь, задыхаясь, На страшном просторе: «Ай, Черное море, Хорошее море..!» [2] Только вот нападение на мир в этом отрывке касается некоего коллективного тела, которое убивают – в конечном счете, своего собственного тела, ибо именно оно и есть тот придаток старого мира, который мы не можем сбросить. Если не нападать, материю можно, уничтожая, превратить во что-то другое: об этом писал А. Платонов в ранних произведениях Этот азарт предполагает неразличение живого и неживого. В то время, когда царствовали символисты и акмеисты, а человеческое тело еще было индивидуальным, только каким-то стандартным у маргинальных поэтов, было заметно, что с ландшафтом у них неплохие отношения, а вот живая плоть причиняет страдания даже в стихе Мир различает тело и материю, а молодость – нет. Даже собственные тела от чужих. И вот почему нужно теперь не мирное шествие детей, а война. Нас водила молодость В сабельный поход, Нас бросала молодость На кронштадтский лед. Боевые лошади Уносили нас, На широкой площади Убивали нас. Но в крови горячечной Подымались мы, Но глаза незрячие Открывали мы. Когда потеряется разница между живым и неживым, отпадет проблема материальности тела, и наступит бессмертие. Ребят вроде меня в 80-х привлекала жуть этой строфы – и неуязвимость восставшего убитого. Еще раньше дети, наверное, завидовали этим бойцам и готовились к тому же. И небесные пионеры, не воевав, стали такими. Если предполагать, что это чисто советское, коммунистическое отношение, то мы ошибемся. Такие же вечно воскресающие воины жили во время оно в Валгалле. А в ХХ веке вечные мальчики У. Берроуза [5] сражались, воскресали и, отдыхая после боев, овладевали друг другом – и снова погибали и воскресали. Боль и смерть – то, чем трансформируется молодость. Иных средств мир материи, ненавистный и затягивающий, юности не предлагает. Возникай содружество Ворона с бойцом - Укрепляйся, мужество, Сталью и свинцом. Чтоб земля суровая Кровью истекла, Чтобы юность новая Из костей взошла. Чтобы в этом крохотном Теле - навсегда Пела наша молодость, Как весной вода. Новая психика и телесность предполагает настоящую смерть – ты убиваешь, убивают и тебя. Она предлагает жертву, не только Революции, но и испытание смертью. Тогда смерть меняет свой смысл и становится сплачивающей, поддерживающей, трансформирующей – это новая духовная мать. Тело преображается – оно молодо, коллективно, состоит из главного в нем (крови и костей). Это новая мать, переосмысленная смерть. Поскольку мать-человек не была достаточно эмпатична, то появляется настоящая Матерь Кали: она готова Валино тело принять, оживить, поддержать. О Корове, Хорошей Архетипической Матери, вспоминают О. Лекманов и М. Свердлов [12]. И после этого Валя может несколько минут прожить в своем любимом пионерском мире. Время здесь неважно, этот мир и дух этого мира – вечность. Валя, Валентина, Видишь - на юру Базовое знамя Вьется по шнуру. Красное полотнище Вьется над бугром. "Валя, будь готова!" - Восклицает гром. В прозелень лужайки Капли как польют! Валя в синей майке Отдает салют. Тихо подымается, Призрачно-легка, Над больничной койкой Детская рука. "Я всегда готова!" - Слышится окрест. На плетеный коврик Упадает крест. И потом бессильная Валится рука В пухлые подушки, В мякоть тюфяка. Знамя на юру – единственная примета земли в этой строфе. Гром – уже с небес – принимает девочку в пионеры. Она отвечает, как положено по ритуалу, и крестик, которому. похоже, навязывалось чрезмерная значимость (в том числе и самим Э. Багрицким) попросту исчезает. Символика дождя, как отмечал еще К. Г. Юнг [23] служит тому, чтобы снять неразрешимое противоречие, восстановить единство земли и неба. Если вспомнить о создании алхимического Ребиса, то он с отлетевшей душой тлеет в гробу, и душа возвращается к нему вместе с дождем. В первых строфах стихотворения состояние Вали было дано как совершенно телесное, и даже сон, овевающий ресницы, пытался проникнуть в ее тело как-то извне, но это не удалось. То, что говорит мать: о хозяйстве, о добре, о приданом – тоже только плоть. Возвращение души ее, пусть теперь иной, коллективной, приходит с дождем только перед смертью. Этот эпизод очень близок финалу «Русалочки» Г.-Х. Андерсена [1]. Боль и немота, подаренные ведьмой в придачу к прелестным ножкам, не были искупительными. Боль и плоть не помогли сделать так, чтобы принц полюбил Русалочку. В ночь перед его женитьбой Русалочка – не русалка и не человек – бросается за борт в море, не зарезав принца, как собиралась. Вот что с нею происходит дальше: «Над морем поднялось солнце; лучи его любовно согревали мертвенно-холодную морскую пену, и русалочка не чувствовала смерти: она видела ясное солнце и каких-то прозрачных, чудных созданий, сотнями реявших над ней. Она видела сквозь них белые паруса корабля и красные облака в небе; голос их звучал как музыка, но такая возвышенная, что человеческое ухо не расслышало бы её, так же как человеческие глаза не видели их самих. У них не было крыльев, но они носились в воздухе, лёгкие и прозрачные. Русалочка увидала, что и у неё такое же тело, как у них, и что она всё больше и больше отделяется от морской пены (если бы она оставалась русалкой, то смерть должна была превратить ее в морскую пену). — К кому я иду? — спросила она, поднимаясь в воздух, и её голос звучал такою же дивною музыкой, какой не в силах передать никакие земные звуки. — К дочерям воздуха! — ответили ей воздушные создания. — У русалки нет бессмертной души, и обрести её она может, только если её полюбит человек. Её вечное существование зависит от чужой воли. У дочерей воздуха тоже нет бессмертной души, но они могут заслужить её добрыми делами. Мы прилетаем в жаркие страны, где люди гибнут от знойного, зачумлённого воздуха, и навеваем прохладу. Мы распространяем в воздухе благоухание цветов и несём людям исцеление и отраду. Пройдёт триста лет, во время которых мы будем посильно творить добро, и мы получим в награду бессмертную душу и сможем изведать вечное блаженство, доступное людям. Ты, бедная русалочка, всем сердцем стремилась к тому же, что и мы, ты любила и страдала, подымись же вместе с нами в заоблачный мир. Теперь ты сама можешь добрыми делами заслужить себе бессмертную душу и обрести её через триста лет! И русалочка протянула свои прозрачные руки к солнцу и в первый раз почувствовала у себя на глазах слёзы». И существование ребенка зависит от чужой воли – родителей, духа времени, государства. Валентине не предлагают бессмертной души, но ей, как и другим пионерам, теперь будет можно войти в мир мертвых героев, в исток Революции, которая и предназначена была для детей, для будущего. Причастность прошлому героев и будущему новых людей Валя и получает. Если говорить на языке Андерсена, она не превратится в морскую пену, в плоть земли (и Багрицкий пишет так, будто ее трупа вовсе нет), а останется навсегда дочерью воздуха. А в больничных окнах Синее тепло, От большого солнца В комнате светло. Кажется, палата опустела, и Валя ушла вместе с пионерами. Напряжение спало, и «синька грозовая» стала «синим теплом». Может быть, Валя там… И, припав к постели. Изнывает мать. Эта строфа подтверждает – да, Вали здесь нет, нет трупа – есть постель. Чистая и осмысленная смерть. Строфы об отношениях Вали и матери (а не материнские плачи-монологи) всегда были сильно укорочены. Эта строфа – просто двустишие; отношения прерваны смертью, но не завершены, и мать с ее причитаниями навсегда остается вне времени, даже не в прошлом. За оградой пеночкам Нынче благодать. Напряжение умирания ушло, и теперь мы видим, что любые люди – врачи, Валя, мать, пионеры и погибшие бойцы – все они исчезли вместе с Валей, а настоящий вечный мир остался таким, как был, омыт теперь и просветлен. Вот и все! Но песня Не согласна ждать. Возникает песня В болтовне ребят. Подымает песню На голос отряд. И выходит песня С топотом шагов В мир, открытый настежь Бешенству ветров. Упомянутые здесь ветры нам еще понадобятся. Они станут иными – но много, много позже. Песня – не о Вале, но для нее в том числе – тоже уходит. Миры разделяются: мир людей – это песня, будущее, движение. Весенний мир, где свистит пеночка, прекрасен и наполнен покоем, но теперь пуст. Песня, не согласная ждать, и «двухоборотный свист» птицы – это дети воздуха и дождевых потоков, не земли. Основной цвет не меняется – это синий до черноты, голубой: цвет воды и воздуха, туч, неспокойного неба. Только пеночка – зеленая, цвета новой листвы. Земля, твердь, исчезает из стихотворения, но остается, как прежде, силой недоброй и мучительной. Эдуард Багрицкий сам был болен – астмой – и воздуха ему, наверное, не хватало часто, а земля давила. Может быть, он для себя хотел переписать бесполезную смерть от болезни, сделать ее ценной и символически наполненной. Тогда, в стихотворении о стихии воздуха, это ему удалось. Но есть и другое, гораздо более касающееся смертоносной земли. «TBC» TBC – это медицинская аббревиатура, она означает туберкулез. В этом стихотворении переосмысление самой болезни (изменить банальную астму на туберкулез, куда более обогащенный революционными и литературными смыслами), земли и мира началось уже с названия стиха. Название-аббревиатура – это для причастных, для тех, кто понимает: для больных, которые по-врачебному свою болезнь называют и как-то ее подчиняют себе. Итак, приступаем к стиху. Пыль по ноздрям - лошади ржут. Акации сыплются на дрова. Треплется по ветру рыжий джут. Солнце стоит посреди двора. Рычаньем и чадом воздух прорыв, Приходит обеденный перерыв. В этой строфе больше нет небес – только пыль, жар, рыжина. Сначала возникает видение прошлого, обобщенный эпизод Гражданской войны. Воспоминание призывает лирического героя – но вместо ответа на призыв развивается приступ болезни, как если бы он своим телом хотел закрыть разрыв во времени, между ценнейшим прошлым и обывательским настоящим. Акации – жалкие городские легкие двора, хоть как-то связывающие землю и небо – срубают, чтобы произвести еще больше жара. Ржание лошадей может быть и призывом-воспоминанием Гражданской войны, и отчужденным восприятием собственного хриплого дыхания. Как в древнейшем мифе Индокитая [4], Солнце оказывается прямо на земле. Весь мир оказывается двором, и времени в нем нет. Даже ветер не может помочь – он треплет «рыжий джут»; джут этот даже фонетически воспринимается как сухой и колючий. «Дрова» - «двора» произносятся как остаток скороговорки; у читателя, как и у лирического героя, может начать заплетаться язык. Время в этом мире-дворе появляется как обеденный перерыв, некий фрагмент; его атрибуты – даже не еда, а отравляюще-громкое прибытие каких-то больших вонючих машин. Домой до вечера. Тишина. Солнце кипит в каждом кремне. Но глухо, от сердца, из глубины, Предчувствие кашля идет ко мне. До Революции М. Зенкевич и особенно В. Нарбут писали о плоти как о боли, смерти, крови, фрагментированности ее. Но при этом ландшафты описывались спокойно, красиво и даже гармонично. У Э. Багрицкого страдание начинается с внешнего мира – так больной вначале проецирует свой дискомфорт на мир, и мир ему по меньшей мере неудобен. Строфа о собственном состоянии коротка – хочется избежать и мучительного мира, и не воспринимать собственного состояния как можно дольше. Предчувствие кашля не позволит побыть в покое и сделает так, что страдание всего тела (врачи называют его «общий дискомфорт»), самое мучительное состояние, когда болезнь или приступ еще не определились, опять будут спроецированы вовне. И сызнова мир колюч и наг: Камни - углы, и дома - углы; Трава до оскомины зелена; Дороги до скрежета белы. Надсаживаясь и спеша донельзя, Лезут под солнце ростки и Цельсий. Углы мучают зрение, но это не просто видение: мир колюч и наг, и это значит еще и боль, и беспомощность. Появляется и внутреннее ощущение – оскомина, это предшественник тошноты, только во рту. И слуховое – скрежет. Итак, мир воспринимается сразу и на прикосновения, и зрительно, и на вкус – все это становится единым ощущением. Ничего о небе и ветре здесь нет, но земля меняет свой окрас. В предыдущей строфе она была неконтрастной, рыжей или неопределенного цвета пыли. А теперь становится нестерпимым контраст зеленого и белого. Это цвета травы и дорог; в других стихах Э. Багрицкого и трава, и уж тем более дороги осмысленны и дарят отдых или трудное наслаждение ходьбы и езды. Но теперь, стало быть, и они помочь не могут, только мучают. Как и в первой строфе, в строфе второй последние две строки служат антитезисом первым четырем. Стало быть, нет в мире утоления и облегчения в мире, даже если он расширится за пределы двора. Лирический продолжает проецировать и находится пока не в мире и не в собственном теле. Его болезнь – растение. Солнце заставляет расти и столбик ртути, температуру; ростки поэтому кажутся неприятными и даже вредоносными. (Значит: в гортани просохла слизь, Воздух, прожарясь, стекает вниз, А снизу, цепляясь по веткам лоз, Плесенью лезет туберкулез.) Растительная метафора была найдена, и теперь, в этой вставной строфе в скобках, стало возможно не то чтобы схождение в тело, но восприятие болезни, одновременно и натуралистическое, и символическое. То, что касается собственного тела, реалистично: слизь сохнет, воздух перегревается. Все, что касается головы и шеи, понятно. А вот ниже – таинственно, ведь люди обычно считают себя целыми изнутри и часто побаиваются собственных внутренностей. И в этой строфе не конкретно из легких, а откуда-то из жутковатого места «снизу», лезет туберкулез. Легкие, им пораженные – это лозы. Сам туберкулез – плесень. Растительная метафора прояснила картину болезни – но не может помочь (хотя лечение лоз от плесени можно было бы использовать в терапевтической визуализации). Беда в том, что находящееся ниже гортани воспринимается как чуждое: у лирического героя имеет место телесная диссоциация, от восприятия тела отделены легкие – они чужие, как и болезнь. С помощью образа лоз они пытаются вернуться, но больной не принимает их, потому что они – проводники для плесени туберкулеза, сами – болезнь. Земля надрывается от жары. Термометр взорван. И на меня, Грохоча, осыпаются миры Каплями ртутного огня, Обжигают темя, текут ко рту. И вся дорога бежит, как ртуть. А вечером в клуб (доклад и кино, Собрание рабкоровского кружка). Дома же сонно и полутемно: О, скромная заповедь молока! То, что описано в этой строфе – экстатическая смерть. Взорвался термометр. В предыдущей строфе чрезвычайно красивый и ресурсный образ виноградных лоз оказался запакощен. Проекции своего состояния на мир, ярость на мир за то, что он с тобой сделал, никуда не делись. Наверное, хочется взорвать этот мир, как лопнувший градусник, и освободиться наконец. Все переживания этого отрывка касаются только головы и рта; это настораживает, даже если лирический герой стихотворения держал градусник во рту. Кажется, что некая дорога стекает ему в рот. Он вроде бы избавился от тела, или же почему-то голове разрешено переносить и осмыслять страдания, а остальному телу – нет. Кстати, и в «Смерти пионерки» все описания болезни и страдания относятся вначале только к голове. Такое отделение головы от тела ради того, чтобы как-то пережить смерть, очень похоже на гибель профессора Доуэля от приступа астмы и его посмертные переживания [3]. «- Асфиксия (удушье), короткая агония - и смерть, которая для меня была только потерей сознания... А потом я пережил довольно странные переходные состояния. Сознание очень медленно начало возвращаться ко мне. Мне кажется, мое сознание было пробуждено острым чувством боли в области шеи. Боль постепенно затихала. В то время я не понял, что это значит. Когда мы с Керном делали опыты оживления собачьих голов, отсеченных от тела, мы обратили внимание на то, что собаки испытывают чрезвычайно острую боль после пробуждения. Голова собаки билась на блюде с такой силой, что иногда из кровеносных сосудов выпадали трубки, по которым подавалась питательная жидкость. Тогда я предложил анестезировать место среза. Чтобы оно не подсыхало и не подвергалось воздействию бактерий, шея собаки погружалась в особый раствор Ринген-Локк-Доуэль. Этот раствор содержит и питательные, и антисептические, и анестезирующие вещества. В такую жидкость и был погружен срез моей шеи. Без этой предохранительной меры я мог бы умереть вторично очень быстро после пробуждения, как умирали головы собак в наших первых опытах. Но, повторяю, в тот момент обо всем этом я не думал. Все было смутно, как будто кто-нибудь разбудил меня после сильного опьянения, когда действие алкоголя еще не прошло. Но в моем мозгу все же затеплилась радостная мысль, что если сознание, хоть и смутное, вернулось ко мне, то, значит, я не умер. Еще не открывая глаз, я раздумывал над странностью последнего припадка. Обыкновенно припадки астмы обрывались у меня внезапно. Иногда интенсивность одышки ослабевала постепенно. Но я еще никогда не терял сознания после припадка. Это было что-то новое. Новым было также ощущение сильной боли в области шеи. И еще одна странность: мне казалось, что я совсем не дышал, а вместе с тем и не испытывал удушья. Я попробовал вздохнуть, но не мог. Больше того, я потерял ощущение своей груди. Я не мог расширить грудную клетку, хотя усиленно, как мне казалось, напрягал свои грудные мышцы. "Что-то странное, - думал я, - или я сплю, или грежу..." С трудом мне удалось открыть глаза. Темнота. В ушах смутный шум. Я опять закрыл глаза... Вы знаете, что когда человек умирает, то органы его чувств угасают не одновременно. Сначала человек теряет чувство вкуса, потом гаснет его зрение, потом слух. По-видимому, в обратном порядке шло и их восстановление. Через некоторое время я снова поднял свои веки и увидел мутный свет. Как будто я опустился в воду на очень большую глубину. Потом зеленоватая мгла начала расходиться, и я смутно различил перед собою лицо Керна и в то же время услыхал уже довольно отчетливо его голос: "Пришли в себя? Очень рад вас видеть вновь живым". Усилием воли я заставил мое сознание проясниться скорее. Я посмотрел вниз и увидел прямо под подбородком стол, - в то время этого столика еще не было, а был простой стол, вроде кухонного, наскоро приспособленный Керном для опыта. Хотел оглянуться назад, но не мог повернуть голову. Рядом с этим столом, повыше его, помещался второй стол - прозекторский. На этом столе лежал чей-то обезглавленный труп. Я посмотрел на него, и труп показался мне странно знакомым, несмотря на то, что он не имел головы и его грудная клетка была вскрыта. Тут же рядом в стеклянном ящике билось чье-то человеческое сердце... Я с недоумением посмотрел на Керна. Я еще никак не мог понять, почему моя голова возвышается над столом и почему я не вижу своего тела. Хотел протянуть руку, но не ощутил ее. "В чем дело?.." - хотел я спросить у Керна и только беззвучно шевельнул губами. А он смотрел на меня и улыбался. "Не узнаете? - спросил он меня, кивнув по направлению к прозекторскому столу. - Это ваше тело. Теперь вы навсегда избавились от астмы". Он еще мог шутить!.. И я понял все. Сознаюсь, в первую минуту я хотел кричать, сорваться со столика, убить себя и Керна... Нет, совсем не так. Я знал умом, что должен был сердиться, кричать, возмущаться, и в то же время был поражен ледяным спокойствием, которое владело мною. Быть может, я и возмущался, но как-то глядя на себя и на мир со стороны. В моей психике произошли сдвиги. Я только нахмурился и... молчал. Мог ли я волноваться так, как волновался раньше, если теперь мое сердце билось в стеклянном сосуде, а новым сердцем был мотор?» Лирический герой Э. Багрицкого прибегает к довольно грубым психологическим защитам – сначала к проекции, а когда она уже не помогает – к диссоциации тела и отрицанию его. Он сохраняет голову, она важнее. Профессор Доуэль в силу знания медицины, долгой работы хирургом и довольно выраженной шизоидности использует другой механизм защиты – изоляцию: то, что он видит и знает, не искажается – но зато исчезают все возможные чувства. Лирический герой «TBC» сохраняет способность чувствовать – он тревожится, что вечером должно быть собрание; он хочет полутьмы и молока, заметно регрессирует. У него есть выбор – или регрессия, или игнорирование своего состояния ради исполнения своего долга вечером. Под окнами тот же скопческий вид, Тот же кошачий и детский мир, Который удушьем ползет в крови, Который до отвращенья мил, Чадом которого ноздри, рот, Бронхи и легкие - все полно, Которому голосом сковород Напоминать о себе дано. Напоминать: «Подремли, пока Правильно в мире. Усни, сынок». Лирический герой возвращается к прежним проекциям – это дает не только возможность пережить мучительное состояние, но и сохранить мир стабильным, не дать ему взорваться, как это произошло с градусником. Теперь мир не просто докучает ему, соприкасаясь – он воспринимается как активный враг в своей же крови. Этот мир делает больного ребенком Проекцию сменяет более примитивный, более младенческий механизм защиты – интроекция; это началось, когда ртутная дорога текла ко рту больного. Мир душит, мир впихивает себя в больное тело. Мир, наверное, потому и опасен – что «до отвращения» мил. Он назван кошачьим и детским – потому ли, что взрослые обедают, а дети вышли погулять; или потому, что этот низкорослый мир действительно нужен детям, они способны играть с удовольствием в любых развалинах, на любой помойке, как и кошки. А лирический герой сейчас становится – гастльно – больным ребенком. Но он – изгой. Больной ли, здоровый ли, он этот отвратительно-милый мир вне времени отвергает. Но в двух последних строках, в антитезе, мы видим почти согласие на регрессию – и на смерть. Этот мир – мать. Такая же душащая бессмыслицей, внедряющаяся в ребенка мать была и у Валентины. Мир-мать усыпляет и дает ощущение базового доверия, прямо об этом говорит. Это, по видимости, хорошая мать. И совет она дает неплохой. Однако, раз уж мир внедряется в кровь, то и мать эта совершенно неправильна – она наполняет собою, насилует и душит, а не поглошает, как то полагается делать Ужасной Матери. И поэтому хуже и опаснее. Но неправильно в теле, хотя недостаток кислорода усыпляет, и уснуть нельзя, чтобы мир не удушил во сне. Или не исчезли бы совершенно границы между психикой и миром. Переживания больного принимают паранойяльный характер – это типично при любой концентрации психосоматического больного на своем теле [устное сообщение Д. Колосова на семинаре по символдраме в Ижевске, 2002] Тело уже отчуждено, оно навязывает себя, насильственно ощущается как мешанина крови, метафор и мира – той самой питательной среды, из которой должна взойти новая юность в «Смерти пионерки». Но в «TBC» болезнь, внешний мир смешивают твою кровь с собой, и нет никаких сражений. Тягостно коченеет рука, Жилка колотится о висок. Настоящие телесные переживания даются крайне скупо. Они могли бы и поддержать, и еще более усилить неназванный страх смерти. Рука коченеет – что это, как не смерть? Но зато жилка у виска жива. (Значит: упорней бронхи сосут Воздух по капле в каждый сосуд; Значит: на ткани полезла ржа; Значит: озноб, духота, жар.) В этой полустрофе лирический герой все так же отслеживает болезнь – где борьба с нею и где она сама. Он не может ни помочь себе, ни уснуть – ему нужны иные ресурсы. Ресурсный персонаж появляется в этой же строфе. Жилка колотится у виска, Судорожно дрожит у век. Будто постукивает слегка Остроугольный палец в дверь. Надо открыть в конце концов! Пока этот персонаж не предстал перед лирическим героем воочию, он творится из реалистических ощущений тела, из безопасных ощущений, связанных с головой. Сотворение персонажей из телесных ощущений – действие очень-очень детское, и лирическому герою сейчас психологически 3 – 4 года; так что мать-мир ему все-таки помогла, и регрессия оказалась полезной. «Войдите».- И он идет сюда: Остроугольное лицо, Остроугольная борода. (Прямо с простенка не он ли, не он Выплыл из воспаленных знамен? Выпятив бороду, щурясь слегка Едким глазом из-под козырька.) Я говорю ему: «Вы ко мне, Феликс Эдмундович? Я нездоров». Дзержинский болел туберкулезом; он может стать примером, объектом-зеркалом, в котором лирический герой может отразиться, и объектом идентификации. Он может стать опорой, в отличие от мира-матери. Что важнее, с его появлением начинает меняться мир. Рыжий, болезненно-белый и болезненно-зеленый сменяются красным, пусть и «воспаленных знамен». Стены дома становятся проницаемыми. Может быть, это связано еще и с тем, что больной чувствует только голову и доверяет только ей. До прихода Дзержинского его голова была проницаемой, и ее наполняли мир и больное тело. Теперь дом больного похож на голову более или менее здорового человека. Головы своей мы непосредственно не видим, границы ее чувствуем плохо, а переполненность нам мешает. Хорошая голова воспринимается как облако мыслей и переживаний, как-то ограниченное, но проницаемое (иногда только извне внутрь и реже – изнутри наружу). Сейчас так появляется Дзержинский, а больной говорит с ним как с реальным человеком или с истинной галлюцинацией (истинные галлюцинации, в отличие от псевдогаллюцинаций, проецируются вовне). Почему лирический герой говорит о своем нездоровье? Он оправдывается? Или боится ареста? Мы не знаем. И исцеляющая встреча начинается. ...Солнце спускается по стене. Кошкам на ужин в помойный ров Заря разливает компотный сок. Идет знаменитая тишина. И вот над уборной из досок Вылазит неприбранная луна. Внешний мир разлагается. Мучительное солнце съедят такие же мучительные кошки. Заря не приносит в этот мир красного (компотный сок, наверное, рыжий, как в столовке) и превращает дневной мир в помойку. Это не так патетично, как извержение лопнувшего градусника и имеет совершенно иной смысл. Луна вообще появляется из сортира. Этот мир плоти с появлением Дзержинского можно увидеть совершенно обесцененным, поглумиться над ним, заставить его разлагаться, как собственное тело. «Нет, я попросту - потолковать». И опускается на кровать. Дзержинский не собирается предъявлять каких-то требований и будет говорить с больным как друг. Монолог этот един, он довольно длинный, и с ним придется разбираться по частям. Как бы продолжая давнишний спор, Он говорит: «Под окошком двор В колючих кошках, в мертвой траве, Не разберешься, который век». Да, Дзержинской согласен с оценкой мира больным. Но он более вял и спокоен. Ко времени создания стихотворения Ф. Э. Дзержинский уже умер – от туберкулеза ли, от инфаркта… Ему, мертвому физически, но вечно живому в революционном мире, нет дела до дискомфортности мира. Кошки просто колючие – уже не ползут в крови, не пожирают Солнце. Ядовито-зеленая трава мертва. Все это неважно. Но Дзержинский приносит в беседу новую тему – безвременья (или вечности?) этого мира. «А век поджидает на мостовой, Сосредоточен, как часовой». Больному предложено сменить увлеченность пространством – оно всегда одно и то же – на понимание времени. Вот он, век – именно этот. Ждет. Интересно, что восприятие мира, пространства и целенаправленного, создаваемого людьми времени очень заметно сказалось на творчестве В. Нарбута. В 1910-х годах его стихи полнились образами плоти, мертвой, мучающейся, кровавой, расчлененной – он как будто бы из потрохов пытался воссоздать тушу, но она распадалась… После революции плоть и материя в его стихах стали иными – логичными, развивающимися; так он писал даже о малярии. Век в «ТВС» человечен. Это Антропос, движитель мира. «Иди - и не бойся с ним рядом встать. Твое одиночество веку под стать. Оглянешься - а вокруг враги; Руки протянешь - и нет друзей; Но если он скажет: «Солги»,- солги. Но если он скажет: «Убей»,- убей». Но пока нет никакого творчества, нет и движения времени. Предлагается паранойя и полное послушание. Непонятно, что делать со старым миром, с этой помойкой. Что делать с плотью, ясно – убей. Лирический герой регрессировал до состояния младшего дошкольника, его соблазняла «упихивающая» мать-мир (может быть, это она-Луна вылезла из сортира, она-Заря испакостила небо), то теперь очень авторитетное и романтическое лицо – этакий Дон Кихот Революции – предложило ему отца, которому можно уподобиться. А что же это за отцовский мир? «Я тоже почувствовал тяжкий груз Опущенной на плечо руки. Подстриженный по-солдатски ус Касался тоже моей щеки». Это сыновство тяжело и нежно. Имеется ли тут в виду ус Сталина, или же просто солдатского вида Века, неважно. Предполагается, что это мир «И стол мой раскидывался, как страна, В крови, в чернилах квадрат сукна, Ржавчина перьев, бумаги клок - Всё друга и недруга стерегло». Здесь появляются по-настоящему красные и черные тона, а ржавчина уже не мучает. Но что предлагает мертвый Дзержинский? Отнюдь не выход в мир, не прямой контакт с ним. Стол, хороший символ бюрократического сознания, становится не символом и подобием, а самим миром. Это напряженное, но менее опасное состояние – чем если ты страдаешь, теснимый миром извне, или когда мир просачивается своим ядом в тебя. Пятна крови, чернил и ржавчина похожи на мир двора. Они могут причинить страдания, замучить трудом и бдительностью – но все это поддается контролю. Здесь можно спрятаться от мира и от пораженной болезнью плоти. «Враги приходили - на тот же стул Садились и рушились в пустоту. Их нежные кости сосала грязь. Над ними захлопывались рвы. И подпись на приговоре вилась Струей из простреленной головы». В мире двора вообще не было людей. С появлением Дзержинского они возникают – как повелители или враги. Мир земли не перестал существовать – но и его используют как помойку для врагов. Враги, в отличие от мертвецов «Смерти пионерки», не воскресают, а «рушатся в пустоту». Такая Мать-Земля-Помойка куда корректнее в качестве образа Ужасной Матери, чем мать-мир, проникающий в тело. И эту Ужасную Мать можно даже не контролировать, а просто использовать. Месть миру тонко и незаметно подменяется местью врагам, достаточно абстрактным людям. Простреленная голова и кровь возникает только раз, но превращается в подпись. Мир под контролем. Все в порядке. Работай, сынок. «О мать революция! Не легка Трехгранная откровенность штыка;» Возникает третья мать – революция. С ее атрибутами и функциями не все пока понятно. Революционеры ее сами сделали – о том, как переделать таким образом живую маму, говорится в известной повести М. Горького «Мать» [8]. Пожаловаться этой матери можно как раз на то, чего требует отец – несгибаемость под тяжестью века. «Он вздыбился из гущины кровей, Матерый желудочный быт земли. Трави его трактором. Песней бей. Лопатой взнуздай, киркой проколи! Он вздыбился над головой твоей - Прими на рогатину и повали. Да будет почетной участь твоя; Умри, побеждая, как умер я». Собеседники договорились, монолог окончен. Самое главное, что предложено – отомстить миру можно и нужно. Убить или переделать, не так уж важно. На психоаналитическом языке это предложение звучит так: преврати проекцию в отреагирование, действуй. Плоть твоя значения не имеет, но смерть может обрести иной смысл – почетный и коллективный, а не одинокий и несколько постыдный смысл болезни. Что ж, добивался ли Эдуард Багрицкий такой смерти или нет, мечтал ли о ней, мы не знаем. Но нам известно: умер он в 1938 году, как редкое исключение, от астмы. Так что именно бессмысленная и негероическая смерть избавила его, быть может, от ареста и казни. Смолкает. Жилка о висок Глуше и осторожней бьет. (Значит: из пор, как студеный сок, Медленный проступает пот.) Разрешение на насилие и месть миру – вместо страха и страдания – получено. Исчез Дзержинский, и снова стала жилка на виске, пульс ее приходит в норму, приступ проходит. Вместо жара приходит прохлада, и производит ее то же самое тело. И ветер в лицо, как вода из ведра. Как вестник победы, как снег, как стынь. Луна лейкоцитом над кругом двора, Звезды круглы, и круглы кусты. Скатываются девять часов В огромную бочку возле окна. Луна-лейкоцит – важный образ: визуализация этих клеток-защитников может сделать их более активными [17]. Сейчас лейкоцит видится в своей реальной форме, понятен и в какой-то степени подвластен больному. Чуть раньше функции лейкоцитов – хелперов и киллеров принадлежали Дзержинскому как следователю и палачу – и были им переданы больному как разрешение переделывать жестоко и по-своему уже саму землю. Важно в этом исцелении и то, что появились ветер и, как сравнение для него, вода. Словно бы водой больного окатили. Вместо углов появляются куда более комфортные круглые формы, даже двор превратился в круг. Появляется нормальное время. Я выхожу. За спиной засов Защелкивается. И тишина. Земля, наплывающая из мглы, Легла, как неструганая доска, Готовая к легкой пляске пилы, К тяжелой походке молотка. И я ухожу (а вокруг темно) В клуб, где нынче доклад и кино, Собранье рабкоровского кружка. Лирический герой идет делать свое дело и из жизни не выпадает. В этом финальном отрывке наиболее интересен образ земли как неструганой доски. Такой вид ее предполагает не грубое расчленение и уничтожение, а аккуратное использование как материал для чего-то. Жесточайшая деструктивность была нужна только для того, чтобы прекратить приступ лихорадки и во время него переосмыслить свое положение в советской истории. Но изменился ли лирический герой, стал ли он мужественнее и духовно богаче – этого мы не узнаем. … Я читала «ТВС», и держалась в моем уме очень стойкая ассоциация с двумя отрывками из Ильяса Низами [16]: старик и старуха осмелились обвинять султана. Переведены эти отрывки были еще до войны – видимо, только так можно было выразить то, что реально, а не в мифе о переустройстве мира, происходило в стране. Сначала меня зацепил очень распространенный в те времена и выразительный размер. Потом – содержание обвинений. Вот что говорит старуха: Справедливости если в тебе не найду, — В день Судный свой счет предъявлю я Суду. Правосудья венца — я не вижу в тебе, Угнетенью конца — я не вижу в тебе. Царь должен народу поддержкою стать, А ты угнетаешь народ, как тать. Не стыдно ль кусок отнимать у сирот, Кто делает так, благороден ли тот? Великий вор мелкой поклажи старух, Стыдись трудовой этой пряжи старух. Ты — раб, хоть и в царское платье одет, — Какой же ты царь, раз приносишь вред? (Перевод М. Шагинян) Эти обвинения совершенно отличаются от мстительности по отношению к миру и героя «ТВС», и Дзержинского. Старуха обращается к реальному султану, персонификации власти как к человеку. Говорит ему, что не доверяет, что он безнадежен как првитель. И говорит – я буду для тебя контейнером, я запомню все, что ты делаешь вредного, походя, не замечая этого. Да и страдания тут совершенно иные – от голода, труда, произвола и разбоя. Мир сам по себе прекрасен; если читать Низами внимательно, его отношение и описание прекрасного и по природе своей гармоничного справедливого мира, что весьма типично для неоплатоников – основная прелесть его произведений. А вот и обвинения старика: Перед старым и малым не зная стыда, Ты грабишь деревни, сосешь города. Я тот, кто пороки твои подсчитал, В дурном и благом тебе зеркалом стал. Ты в нем отразился таким, каков есть, Разбить это зеркало — малая честь!.. (Перевод М. Шагинян) Старик прямо говорит: я – твое точное зеркало. Это обращение к человеку, к безнадежному нарциссу, своего рода психологическая помощь султану, жесткая и твердая конфронтация. В мире «ТВС» нет того, кто может быть персонально виновен. Это мир плоти, материи, и материей становятся «враги», отправленные в пустоту и поглощенные канавами. Мир этот ни в контакте, ни в зеркале не нуждается – его видят так или эдак в зависимости от физического состояния. Способ обращения с таким миром – холодная инструментальная агрессия. Станет ли он после этого переносим и гармоничен – непонятно. Может быть, на время и станет, и придется с ним бороться всегда. Примерно так больной человек, страдая, относится у своему телу. Этот психо-материальный мир Н. Лосский назвал царством вражды – потому что тела плотны, имеют границы и постоянно мешают друг другу; потому что в таком мире необходима смерть как следствие свободы, что не заставляет придерживаться непременно добра. Такой мир для Н. Лосского вполне обычен. и он не нуждается ни в опоэтизировании, ни в преображении и не имеет абсолютной значимости. Преображается человек, потому что Царство Божие с совершенно иными законами реально существует. и человек достигает его, преображаясь. Как это происходит? По Н. Лосскому, человек, медитирующий в горах, если достигнет преображения, то способен будет недвижно стоять во время обвала, и глыбы прокатятся сквозь него, не задев и не повредив [13]. С религиозной точки зрения – христианина ли, буддиста ли – это звучит совершенно обычно. А человека, преданного материи, такое может глубоко разочаровать. Мир «ТВС» - явное царство вражды, пока лирическому герою плохо. Ему помогла визуализация, и мир его пластичен, его мучительность зависит от состояния человека. Но где же и каков же надежный и бесконфликтный мир, доступный для атеиста? «ОТ ЧЕРНОГО ХЛЕБА И ВЕРНОЙ ЖЕНЫ…» От черного хлеба и верной жены Мы бледною немочью заражены... Обычно о жене и хлебе говорят совершенно иначе – это некая база, но она же и суета, труд, постоянное приложение сил для того, чтобы эта база была и сегодня, и завтра, и дальше… Но «бледная немочь» - иная: это скука, это другое название туберкулеза, это смерть, постоянно присутствующая и уничтожающая тебя постепенно и незаметно, как эрозия. Об этом есть прекрасная песня группы «Наутилус Помпилиус» «Умершие во сне» [15]. Песня эта вынесена в эпиграф. Копытом и камнем испытаны годы, Бессмертной полынью пропитаны воды,- И горечь полыни на наших губах... В первой строфе – царство мертвых, настоящее, связанное прежде всего с людьми. В этой строфе – царство жизни, прошлое: оно прошло и теперь, неизменное, будет всегда. Здесь нет отдельных людей, только всадники-стихия, подобная силам природы. Эти кентавры трамированы Гражданской войною, и сам переход от переживания бледной немочи к воспоминаниям – это флэш-бек, один из симптомов травмы, когда воспоминание возникает так, будто событие происходит прямо сейчас во всех своих чувственных подробностях – во вкусе полыни…. Но это не простая травма. Это не события отдельного боя, а обобщенный опыт очень важного и очень опасного прошлого. П. Левин в своей работе о травме пишет, что в травматическом переживании важно найти момент силы – благодаря ему травма перестает быть травмой и становится важным опытом, а человек, перенесший ее когда-то, преображается и выздоравливает [11]. Но «Мы» Э. Багрицкого нашли в травматическом опыте еще тогда, когда он был их настоящим. И не желают отказываться от него, не могут. Поэтому настоящее и прошлое меняются местами: именно настоящее травмирует и заставляет постепенно исчезать. Там скучно, а скука людьми переживается очень плохо – того самого момента силы в ней не найдешь. Нам нож - не по кисти, Перо - не по нраву, Кирка - не по чести И слава - не в славу: Мы - ржавые листья На ржавых дубах... Ни работа, ни слава – а ведь это и есть то самое участие в преображении мира, что Дзержинской предлагал лирическому герою «ТВС» - не подходят и прежним опытом силы, чести и смысла никак не связываются. «Ржавые листья на ржавых дубах» - уже мертвецы, и прежний жизненный смысл их мертв или пребывает в осенней спячке. Это не Я, это Мы – это множество, и очень мощное, но мертвое и ненужное. Множество, но не единство из множества, если воспользоваться выражением Стивена Кинга. Возможно, что распад былого единства из множества – и есть настоящая причина «бледной немочи», которую запускает обыкновенная домашняя жизнь. Мы - ржавые листья На ржавых дубах... Чуть ветер, Чуть север - И мы облетаем. Но и в «бледной немочи», в этой бестелесности и обездушенности, есть очень важный ресурс – способность оторваться и улететь прочь. Но куда – прочь? Прежнего времени больше нет. Чей путь мы собою теперь устилаем? Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут? Потопчут ли нас трубачи молодые? Взойдут ли над нами созвездья чужие? Мы - ржавых дубов облетевший уют... Бездомною стужей уют раздуваем... Если вчитаться внимательно, то окажется – листья одновременно летят и лежат. Их смерть – исчезновение в ночи и в то же время – некая уютная подстилка. Проблема – не в травме: в разрыве связности времени. Ностальгия имеет здесь основное значение – Гражданская война со своими смыслами была, и эти смыслы не желают изменяться. А разрыв во времени, видимо, не может быть восстановлен – Мы не знают, кто и что сменит их, когда они просто уютно лежат и ничего уже сделать не могут. Они одновременно свободны и бессильны. В лечении травмы, в восстановлении нуждаются не только эти Мы, но, главным образом, само время, сама советская история. Исцеления этого не произошло, она до сих пор состоит из разрывов. Когда я училась в начальной школе, ученикам были ближе Революция и Великая Отечественная, а не 60-е годы и не ближайшие к ним 70-80-е. Первый разрыв создан Революцией и Гражданской войной – может быть. общественная паранойя 30-х была попыткой как-то его залечить, завершить и сделать прошлое несуществующим. Великая Отечественная Война послужила стержнем для советской истории. Перестройка и 90-е создали еще один разрыв исторического времени, и его пытаются «залечить» так же, как и в 30-х: приблизить то, что кажется надежным (Великую Отечественную Войну и «Православие, Самодержавие, Народность»), идентифицироваться с ним, а все остальное особо не помнить, не воплощать в слова, как опыт в основном травматический. Так что переживания Мы Багрицкого напрямую касаются многих из нас самих. И наших семейных историй в последних трех-четырех поколениях. Мы в ночь улетаем! Мы в ночь улетаем! Разрыв во времени не закрыт, и остается надежда улететь в другой мир, хотя бы в ночь. Эти ночные листья и ночные всадники улетают и возвращаются, память о прошлом и ностальгия возникают снова и снова. Об этом есть множество стихов, написанных в 20 – 30-е – «Рабфаковке» М. Светлова, например [18]. Или мало известное сейчас стихотворение В. Луговского [14]: По безлюдным улицам, в час полночной мглы Пролетают всадники, как черные орлы. Листья осыпаются, норд течет рекой,- Ты еще не видела полночи такой. Дымные составы волокут мазут. Дом. Ты моешь волосы в голубом тазу. Пар и шелест пены снуют над головой, Сбоку ухмыляется череп восковой. От хребта оторван он, выварен в котле, Здесь ему просторно на девичьем столе. Дырка у надбровья,- тут входила смерть, Тут хлестала кровью смерти круговерть… Всадники – не беспомощные листья. С их появлением ночью перемешиваются времена: пятнадцать лет назад был убит тот, чей череп изучает нынешняя девушка. Связь времен восстанавливается почти насильственно. Но стихотворение «Девушка моет волосы» – тема отдельного исследования, и здесь будет уместен только этот его отрывок. Героической смерти постепенно приходит конец. Вместе с нею изживает себя и идея бессмертия – хотя бы вечно важных подвигов и славы. Смерть становится обыденностью, очень похожей на жизнь. Ее можно освоить и больше не бояться. Такой опыт переживания смерти тела обобщил в одном из своих стихотворений И. Сельвинский [19]. Бояться смерти, что бояться сна: Она, бедняжка, вовсе не страшна. Боится смерти только наше тело, Но это уж совсем другое дело. Предсмертные страданья из лихих… Но сколько раз мы испытали их В теченье жизни! Сколько умирали, Не умерев. Так, значит, не пора ли Возвыситься над смертью? Ведь она На сотни возрождений нам дана, Воскреснем мы не у Господня трона, А под ваяньем бога Электрона. Упрямый скульптор, он наверняка Одних и тех же лепит все века. Значимость смерти и индивидуальности здесь отвергаются совершенно. Умрет не Я, умираем Мы, и Нас же когда-то и где-то налепит бог Электрон. И протестует против этого А. Тарковский [22]: Смерть никто, канцеляристка, дура, Выжига, обшарканный подол, У нее чертог - регистратура, Канцелярский стул - ее престол. И постепенно уходит потребность преобразить свою собственную смерть, придать ей хоть какую-то трансцендентность. Но остается некий разрыв между обыденным и мифическим временем героев, куда можно ускользнуть. Эта тема особенно характерна для В. Крапивина, для его книг о травмированных мальчиках. Здесь я для сравнения со стихами Э. Багрицкого приведу только одно стихотворение-песню из трилогии «Голубятня на Желтой поляне» [11] В. КРАПИВИН Звёздной ночью осенней Улечу из гнезда. На будёновке серой — Голубая звезда. Голубые петлицы — В них клинки скрещены. Рвётся синяя птица В небо гневной войны. Что возвращает нас в уже мифическое прошлое? Размер стиха, очень распространенный в ранней советской поэзии. Реальная вещь – буденовка кавалериста. Головной убор может означать не только и иногда не столько Персону, сколько Самость. С переменой головного убора наступает трансформация героя. Но что здесь одновременно и похоже, и отличается от поэтического видения Э. Багрицкого? Скрещенные клинки присутствуют только как эмблема на буденовке – значит, кто-то преображается только в фантазии. Кроме того, лирического героя Э. Багрицкого звали из обыденного мира ржущие лошади – а тут синяя птица рвется в небо. Синяя птица – персонаж совершенно мифический, и имеет она отношение не к реальному запасу жизненной силы, который некуда применить (как боевого коня в современном поэту дворе), а к воображению. Сама война – это миф, очень похожий на предсмертное видение Вали-Валентины: война происходит в небе. Стих В. Крапивина очень облегчен, комфортен для чтения, плотских подробностей в нем очень и очень мало. Читателя приглашают не к ностальгии, не к переживанию травмы самого времени, а к уходу в некий мир мечты. Верный конь меня знает — Не уронит с седла. Жаль, что шашка стальная Мне пока тяжела. Но нагану я верю — Не изменит в огне. ...Барабан в револьвере. Барабан на коне. Герой – мальчик. Холодного оружия у него нет, шашка ему тяжела – и поэтому близкого контакта со смертью, болью, расчленением и смертной плотью не будет. Наган – оружие дистантное. Сил оно придаст, уверенности в себе – тоже. Наган означает принадлежность Революции или вообще к некоей силе, сражающейся против Зла за Справедливость. Конь служит прежде всего опорой и обеспечивает безопасность. В классическом юнгианском понимании конь – воплощение животной тени героя, его энергии, агрессивной и сексуальной, но тут мальчик сидит на коне как младенец на ручках у мамы или бабушки. И тут же оружие превращается в барабан. Барабанный бой призывает, воодушевляет и ведет. Но лирический герой стихотворения не трогает его, и барабан пока молчит. Наши парни хохочут — Блеск по белым зубам: "Ты зачем приторочил У седла барабан? Это дело пехоты — Топать с маршем везде. Нам совсем неохота Оставлять лошадей..." Эта строфа интересна тем, что обозначает противостояние: вот настоящая война, где мы сражаемся на конях; а во у тебя война какая-то не такая. Вероятно, воображаемая. Так что В. Крапивин прекрасно осознавал, что ведет не к реальности исторической травмы, а к некоему мифу, возможно, исцеляющему. Усмехаются парни, И слова их верны: Гулкий топот конармии — Пульс гражданской войны. Только мне после боя, У ночного костра, Снится небо иное И другая пора: В этой строфе увиденное противоречие подтверждается еще раз. Дремлет летнее поле, Тонко птица звенит. Позабыты все боли. Чист и ясен зенит. В этом ясном затишье Ласков солнечный свет. ...И выходят мальчишки, Вдаль идут по траве. Лирический герой переживает чистейший ресурсный образ: согласно принятому в символдраме способу интерпретации образов, это Луг – с визуализации Луга начинается почти любая серьезная работа. Луг символизирует ранний материнский опыт. В этой строфе, в отличие от «Смерти пионерки» и «ТВС», материнские содержания совершенно позитивны: рассвет, ясность, пение птицы, тишина. Этим ресурсом не страшно и нужно воспользоваться, пережить его в воображении – и вот мальчишки уходят по траве. Такая мать не просто поддержит, но и отпустит, когда придет пора. Но: прежде всего возникает образ поля. Поле, в отличие от луга, окультурено. Появление поля можно трактовать как чрезмерную конформность того, кто видит образ – он создает нечто заданное, идеализированное, не совсем верно отражающее реальность. Возникает подозрение, что лирический герой В. Крапивина – своего рода Крысолов с барабаном, он обещает совершенно идеальные переживания мира… Над лугами, над лесом — Тишина, тишина. Лишь из песен известно, Что бывала война. От невзгод отгороженно Можно жить не спеша. ...Почему же тревожен Их мальчишечий шаг? И второй раз В. Крапивин вступает в диалог с сами собою: пусть все хорошо, но именно прекрасный покой и настораживает. Какой-то опыт травмы есть, и ему не дано воплотиться в столь идеализированном мире. Что подняло их рано? Чей далёкий призыв? Может, в их барабанах Эхо дальней грозы? Пальцы палочки сжали, Как сжимают наган. Травы бьют по изжаленным Загорелым ногам... Барабан каким-то образом оказался у мальчиков – этих или каких-то других юных барабанщиков, без контекста всей трилогии понять нельзя. Связь времен восстановлена – тем, кто видит будущее из прошлого, но и мальчиками тоже. Что ж, мальчишек призвали, и они идут на зов. Дальше резко меняется длина строф, но размер остается прежним. Тревога становится более явной. Вам никто не расскажет, Что разбило их сон. Эти мальчики — стража На границах времён. Появляется третья сторона – некие Вы, слушатели или читатели. Мальчики соединяют время? Или разделяют его периоды? Так или иначе, именно им предназначено сторожить нормальную связь времен. В книгах В. Крапивина пространство мира настолько фрагментировано, а время рвется так легко, что герой очень легко может растеряться, в какое где и когда он попал. Такая фрагментированность мира может быть связана не только с с травмой, но и с непереносимой скукой реальности – поэтому-то герои Крапивина, как и многие другие персонажи фэнтези, предпочитают не возвращаться в свой мир (это характерно для героев сказки), а остаются в подаренном им новом: там они значимы, их дела имеют важный смысл, они могут бороться со злом и побеждать. Они струнками-нервами Чуют зло тишины: "Нет, ребята, не верим мы В слишком тихие сны. Такое переживание – опасность тишины, мира, нормальное самочувствие только в экстремальных ситуациях – признак травмы, ставшей образом жизни. Дальше строфы снова становятся довольно длинными – это тревогу сменяет размышление, попытка понять этот тихий мир. Что-то стали на свете Дни беспечно-легки. На уснувшей планете Прорастут сорняки. Чья-то совесть задремлет, Чья-то злоба взойдёт, И засохнут деревья, И моря стянет лёд..." Материнский мир надежен, но способен на все – если будет слишком хорошо, то он превратится в мир зла и гибели. Хорошая мать может зачахнуть и умереть: такое часто происходит в сказках, например, сказка «Василиса Премудрая» [6] начинается именно с этого. А мальчики-барабанщики и приглашают в абсолютно хороший материнский мир, и контролируют его, чтобы абсолютно хорошая мать постепенно не превратилась в мать-смерть. По сути, они препятствуют нормальному существованию архетипа Великой Матери, ведь он предельно амбивалентен. Солнце плечи им трогает, Ветер спутал вихры. И быть может, тревога их — Что-то вроде игры. Но скользит тёмным крылышком Тень по сжатым губам. ...Я вот этим мальчишкам Свой отдам барабан... Если для мальчишек боевое прошлое становится миром мечты, то для лирического героя ресурс – именно они, стражи времен. И он поступает своеобразно: отдает барабан, сам не становится ни Ветерком, ни стражем. Эти мальчики не принимают само существование смерти как уничтожения или иссыхания, эрозии. Недаром для них существует особый ритуал инициации [10]: если мальчик сумеет переплыть разграничивающую миры Реку, выучить там некое заклинание, прыгнуть с башни и в падении прочесть его, то он превратится в Ветерка. Он сможет менять форму – превращаться или в мальчика, или в небольшой смерч. Он не погибнет, но навсегда превратится в Ветерка. За это он заплатит отчуждением от мира людей: сможет на короткое время преврашаться в ребенка-подкидыша, жить в семье до возраста своей прежней гибели, а потом тосковать по родителям, друзьям и утраченному миру. Так сепарация воспринимается как смерть. Ветерки очень притягательны – и не исключено, что многие мальчики предпочли бы такую живую смерть обыкновенной человеческой жизни и смерти. Может быть, именно такой мир – вечного детства или юности, бдительности и охраны, огромной ответственности, которая реализуется как игра, и улетают герои-листья Багрицкого, возвращаясь потом всадниками полночи в стихотворении Луговского? Литература: 1. Х. -К. Андерсен, «Русалочка» - http://www.chitaikin.ru/rusalochka12.htm 2. Э. Багрицкий, «Контрабандисты» - http://www.stihi-rus.ru/1/Bagrickiy/17.htm 3. А. Беляев, «Голова профессора Доуэля» - http://lib.ru/RUFANT/BELAEW/doul.txt 4. Ю. Березкин, Е. Дувакин, «Тематическая классификация и распределение фольклорно-мифологических мотивов по ареалам. Аналитический каталог» - http://ruthenia.ru/folklore/berezkin/ 5. У. Берроуз, «Дикие мальчики» - https://www.e-reading.club/book.php?book=5859 6. «Василиса и Премудрая» - 7. А. Гайдар, «Сказка про военную тайну, Мальчиша-Кибальчиша и его твердое слово» - http://lib.ru/GOLIKOW/boy-kib.txt_with-big-pictures.html 8. М. Горький, «Мать» - http://az.lib.ru/g/gorxkij_m/text_0003.shtml 9. В. Крапивин, «Голубятня на желтой поляне» - https://archive.org/details/KarapivinGolubyatnaCd138 10. В. Крапивин, «Звездной ночью осенней…» - http://www.rusf.ru/vk/stihi/tom_3/3_10.htm 11. П. Левин, «Пробуждение тигра – исцеление травмы» - 12. О. Лекманов, М. Свердлов, «Для кого умерла Валентина» - журн. «Новый мир», № 6 – 2017. 13. Н. Лосский, «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция» - 14. В. Луговской, «Девушка моет волосы» - http://kcherepanov.livejournal.com/86400.html 15. «Nautilus Pompilius», «Умершие во сне» - http://naufan.com/text_umershie_vo_sne.html 16. И. Низами, «Пять поэм» - https://www.e-reading.club/book.php?book=1023361 17. К. и С. Саймонтон, «Психотерапия рака» - http://www.klex.ru/8yb 18. М. Светлов, «Рабфаковке» - http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=9628 19. И. Сельвинский «Бояться смерти, что бояться сна…» - 20. А. и Б. Стругацкие, «Гадкие лебеди» - https://www.e-reading.club/book.php?book=55028 21. А. Тарковский, «Четвертая палата» - http://ruthenia.ru/60s/tarkovskij/4_palata.htm 22. А. Тарковский «Смерть никто, кацеляристка, дура..» - 23. К. Г. Юнг, «Психология переноса» - 24. И. Ялом, «Экзистенциальная психотерапия» - https://www.e-reading.club/book.php?book=68150 https://www.proza.ru/2017/11/21/1767
  4. ЕФРЕМОВСКИЕ ЧТЕНИЯ., ЖУРНАЛ., КНИЖНАЯ ПОЛКА. ТЕМА БОГОБОРЧЕСТВА В СОВЕТСКОЙ ФАНТАСТИКЕ. 02.06.2017 Так сложилось, что, что в СССР, что в современной России мало кто знает, что были не только религии прославляющие Господа Бога, но и религии его проклинающие. Религии,считающие, что тот, кого христиане считают самим олицетворением добра — на самом деле редкий подонок, законченный мерзавец, сотворивший изначально изуродованный мир. Мир, в котором всё живое обречено на страдания, продолжающиеся миллиарды лет. Либо даже наш мир не сотворивший, а узурпировавший в нём власть, и именно эта узурпация и привела к тому, что наш мир стал изначально изуродованным. Пожалуй, самой яркой такой религией стал гностицизм, и, опять же, в СССР и РФ мало кто знает, что в XIII веке на полном серьёзе стоял вопрос — какой быть Европе, христианской или гностической. Гностицизм стал государственной религией в Лангедоке и графстве Тулуза и стремительно распространялся по Европе. Католической церкви удалось его остановить только тем, что гностические регионы были буквально утоплены в крови. И, тем не менее, войны с гностиками и их восстания шли более ста лет, а именно с 1209 по 1321 г. Во всяком случае, официально считается, что последний катар(представитель европейской гностической церкви)был сожжён на костре в 1321 г. Кстати, это тоже очень существенная деталь — катарам практически всегда предлагали жизнь, в обмен на принятие христианства, но они практически всегда предпочитали костёр. Сожжение катаров на кострах Так же, думаю, имеет смысл отметить – гностики считали, что в образе Иисуса Христа на самом деле на Землю приходил Сатана. Казалось бы, какое отношение имеют богоборческие религии к советской фантастике? Однако в один прекрасный день я с удивлением понял, что имеют, а потом и доказал это. Первый раз я задумался об этом ещё в детстве, когда прочёл повесть братьев Стругацких «За миллиард лет до конца света». Помню, прочёл её в журнале «Знания сила» за 1976-1977 г.г. Братья Стругацкие Меня сразу ошарашил сюжет. Ленинградские учёные, как знакомые, так и незнакомые друг с другом ведут исследования, причём в самых разных областях, и вдруг им нечто (или некто?) начинает мешать, и чем больше они упорствуют в дальнейшем проведении исследований, тем больше противодействие. В их жизни начинает происходить масса как крайне отрицательных, так и крайне положительных событий, цель которых одна – не дать им продолжить исследования. Объединив усилия и изучив эти события, они приходят к выводу, что им противостоит сама природа, сама вселенная. В центре вопрос: почему не возникают суперцивилизации?! И ответ оказывается прост – есть некий закон природы, не позволяющий разуму развиваться слишком сильно. Было, конечно, над чем задуматься. Ведь получалось, что природа это некая разумная сила, враждебная человеку, человечеству, разуму, жизни вообще. И, кстати, противостоящая совершенно не стесняясь в средствах. В повести достаточно много трагичного. Приблизительно в этот же период я прочёл первую часть их романа «Улитка на склоне», она тогда была опубликована в сборнике «Эллинский секрет». Эта книга заинтересовала меня ещё больше. Помню в тот момент, меня больше всего заинтересовало, где происходит действие, тогда ещё не романа, а повести. Некий таинственный лес, в котором разворачиваются события, точно не земной, но вот имена некоторых персонажей явно земные. Главного героя зовут Кандид и ещё упоминаются его знакомые Карл и Валентин. В конце концов, я пришёл к выводу, что действия происходят в колонии землян на другой планете, но вопросов меньше не стало. В молодости, в начале 90-х, мне попалась полная версия «Улитки». Она запутала всё ещё больше. Там кроме леса есть ещё и некая невероятно мощная бюрократическая система, которая противостоит второму главному герою – Перецу. Причём город, в котором происходит действие второй части, и который прямо граничит с лесом, и близко не похож на колонию на другой планете. Уже совсем недавно я узнал, что «Улитка на склоне» изначально была задумана как повесть «Беспокойство», а лес находился на Пандоре. То есть, в детстве я, таки, оказался прав. Но, самое главное, именно в «Беспокойстве», не «Наведена тень, на плетень». Там прямо сказано, что на Пандоре земляне столкнулись с действиями некой невероятно могущественной, а точнее непреодолимой силы, и они, по сути, перед этой силой ничто. Понятно, даже там не сказано, что эта сила Господь Бог, «Беспокойство» тоже писалось в СССР, но вывод, что в «Миллиарде лет до конца света», что в «Улитке на склоне», что в «Беспокойстве» одинаковый. Как бы ни была могущественна эта сила, долг, что человека, что человечества изучить её и найти реальные методы противодействия ей! Ни больше, и ни меньше. Вывод на сто процентов гностический. Суть этой религии именно в том, что есть некое тайное знание – гносис, изучив которое человек и человечество станут равны по могуществу тем, кого христиане называют Господом Богом и сопутствующими ему Архангелами, ну, или Архонту и его Эонам, как говорят гностики. А дальше, человек и человечество смогут спросить с них за их дела, и спросить со всей строгостью и суровостью. Впрочем, можно много сказать об этом, например, вспомнив ещё повесть «Отягощённые злом», где Стругацкие куда откровеннее, но в этом нет смысла, поскольку Стругацкие успели признаться в том, что из всех мировоззрений, выработанных человечеством, им ближе всего гностицизм. Я поэтому и начал цикл своих статей о теме богоборчества, пропагандируемой в советской фантастике, причём пропагандируемой скрыто, с них. Но главный вопрос здесь не в этом, а в другом. Стругацкие далеко не единственные, можно без преувеличения сказать – большинство советских писателей-фантастов, да и не только фантастов, более чем достаточно пишут об этом. Советская фантастика, непонятно почему, буквально пронизана темой – высшие силы действительно существуют, и это потусторонние силы и они точно не желают нам добра, но им можно и нужно научиться противостоять на равных. Может наиболее точно эту мысль обозначил в романе «Лезвие бритвы» родоначальник классической советской фантастики и фактический учитель Стругацких Иван Ефремов, он писал: «Получить лучшее, создать совершенство природа может лишь через бой, убийство, смерть детей и слабых, то есть через страдание, — наращивая его по мере усложнения и усовершенствования живых существ. Это первичный, изначальный принцип всей природной исторической эволюции, и он изначально порочен. Поэтому понятие о первородном грехе, издревле обрушенное на женщину, должно быть перенесено на неладную конструкцию мира и жизни, и, если бы был создатель всего сущего, тогда это — его грех. Ибо мыслящему существу нельзя было не подумать об облегчении страдания, а не увеличении его, какая бы цель ни ставилась, потому что все цели — ничто перед миллиардом лет страданья». А в следующем своём романе «Час Быка» он, на основе именно этого тезиса создал, так называемую – «концепцию инферно», концепцию мира изуродованного изначальным эволюционным извращением. Равно как и ввёл в этот роман термин «Стрела Аримана». Иван Ефремов А вот его ученик – Олесь Бердник, в романе «Звёздный корсар» детально объяснил кто такой Ариман. У него Ариман именно и есть тот, кого христиане считают Господом Богом. Олесь Бердник Меня, кстати, в своё время, сильно удивило, как в СССР таки издали «Звёздный корсар». Обложка украинского издания книги «Звёздный корсар» Самое сложное здесь то, что эта тема совершенно не изучена. Думаю, ближе всего к её пониманию подошли супруги Бузиновские, в своих книгах «Семь печатей Воланда», «Тайна Воланда» и «Ро». Они пришли к выводу, что очень многие советские писатели были членами тайного общества «Диск», и именно парадигму «Диска» скрыто пропагандировали в своих произведениях. С чем я полностью согласен. Равно как они многое заметили в этой парадигме, в частности, она нематериалистическая, базируется на концепции реинкарнации и исходит из того, что пространство и время шестимерны. С чем я тоже полностью согласен. Но вот элемент богоборчества они упустили. А именно он, похоже, главный. Продолжение следует. Андрей Козлович http://stranniky.ru/mozhet-li-gospod-bog-byt-horoshim-esli-ego-mir-plohoj-ili-tema-bogoborchestva-v-sovetskoj-fantastike-voobshhe-i-u-bratev-strugackih-v-chastnosti/
  5. 4 декабря окончился земной путь Омара Хайяма – народного поэта, придворного философа, выдающегося математика и астронома Дмитрий Буянов, 4 Декабря 2016, 00:05 — REGNUM «Всё, что нам нужно — это маленький уютный домик, чашка хорошего кофе и тот, кто всегда рядом», — такую цитату предлагает мне одна из крупнейших «философских» групп в социальной сети. Цитата подписана: «Омар Хайям». Смотрите галерею к статье   Понятно, что на этом этапе уже не важно — кто и про что говорит: аскетичный исламский богослов о кофе и мещанском уюте, Фридрих Ницше о нежной любви к женщине, устроивший Варфоломеевскую резню Карл IX о ценности человеческой жизни и так далее… Но даже претендующие на что-то статьи, цитирующие реальные стихи («рубайи») Хайяма, сводят его к некоей «философии жизни», упоении простыми, будничными радостями. В век «информационного общества», «среднего класса» и воспевания индивидуальности кажется странным говорить о человеческой ограниченности и жизни под властью навязываемых извне стереотипов. Но это — именно они. Прикрываясь авторитетом «великих мыслителей прошлого», людям говорят: «Ты рядовой потребитель? Ты ешь, ты пьёшь, ты сидишь в офисе и дома перед телевизором? Замечательно! Все величайшие умы человечества подтверждают правильность твоей жизни!» «Ты беспокоишься о том, что где-то идёт война? Что кто-то голодает, рядом с тобой вершится несправедливость? Выбрось эту чушь из головы!» «Что там думать, что там ждать? Дунуть, плюнуть, наплевать! Наплевать да растоптать; Веселиться, пить да жрать» В этой картине мира не нужен духовный скиталец, мистик, аскет Омар Хайям, остро переживавший социальную несправедливость и прочие несовершенства мира. Нужен Хайям — гедонист, Хайям — весёлый потребитель, «разоблачающий» всё, что не сводится к еде, женщинам и алкоголю. Он интересует современное общество лишь постольку, поскольку может служить ему оправданием для собственной мелочности, лености и равнодушия. Если низменной похоти станешь рабом — Будешь в старости пуст, как покинутый дом. Оглянись на себя и подумай о том, Кто ты есть, где ты есть и — куда же потом? Кем же на самом деле был Омар Хайям? Почему он избежал забвения истории? Известно, что Хайям был искусным врачевателем; его причисляли к трём величайшим философам и политикам исламского мира; его авторитет в вопросах богословия был почти непререкаем; написанные им математические трактаты опережали своё время… Неужели всё это уживалось в одном человеке? Даже его стихи кажутся противоречивыми как по содержанию, так и по настроению. Можно ли как-нибудь объединить все эти столь разрозненные факты? Хайям прошёл путь от простого ремесленника до ближайшего друга султана — и обратно. Он пережил не только взлёты и падения собственной жизни, но и переход от блаженства «золотого века» исламского мира к опустошительным династическим войнам. Его философия родилась из болезненных столкновений с глупостью и гедонизмом правителей, ограниченностью и косностью господствующей религиозной доктрины, бедствиями народа, попранием человеческого достоинства и свободы. Его поэзия — это вершина долгого и нелёгкого пути к истине. Этот путь, хотя бы вкратце, мы и должны восстановить. Во сне сказал мне пир: «Покинь свою кровать, Ведь розу радости нельзя во сне сорвать, Ты, лежебок, все спишь, а сон подобен смерти, Потом века тебе придется спать». «Золотой век» и его печали Кто в чаше Жизни капелькой блеснет — Ты или я? Блеснет и пропадет… А виночерпий Жизни — миллионы Лучистых брызг и пролил, и прольет… 121 / 128 Аделаида Ханском. Иллюстрация к рубайяту Хайяма. 1905. Поэт Омар Хайям родился в Нишапуре, на территории современного Ирана, в семье состоятельного ремесленника — палаточника. В то время исламский мир переживал нечто сродни европейскому Ренессансу — расцветала наука, искусства, стремительно развивалось богословие, образование было относительно доступным. Родной же город Хайяма был одним из главных культурных центров ислама: библиотеки его ломились от книг и были открыты каждому желающему, местные богачи создавали крупные научные центры и завещали свои состояния учёным. Нишапур также находился на пересечении самых разных религиозных течений: исторически он был оплотом шиитов (течения ислама, близкого к народу и его чаяниям о пришествии мессии и создании рая на земле) и исламских мистиков — суфиев. Однако не так давно в город пришли сунниты — сторонники ортодоксального ислама, в то время относившиеся, в основном, к правящим слоям. Конфликт был неизбежен, однако пока что он удерживался господствующей династией Сельджуков, из политических соображений терпимо относившейся и к тем, и к другим. Подобная «пестрота» взглядов, вкупе с развитием науки, обеспечивали жившим в Нишапуре определённую свободу мысли. 7 / 128 Sonia Sevilla Планетарий имени Хайяма в его родном городе Нишапуре Отец Хайяма воспользовался возможностью дать сыну образование. Вероятнее всего, будущий поэт с 10−12 лет учился на богослова в популярной тогда школе учёных-шиитов «Братья чистоты». Её особенности проливают свет на многие загадки личности и творчества Хайяма. Каждый молится богу на собственный лад. Всем нам хочется в рай и не хочется в ад. Лишь мудрец, постигающий замысел божий, Адских мук не страшится и раю не рад. Как ни странно, но богословский курс опирался скорее на древнегреческие представления об обучении, чем на исламскую традицию. В него входило изучение математики, астрономии, географии, музыки, биологии, философии — причём всё это по греческим текстам. И лишь в самом конце давались знания собственно исламского богословия — понятное дело, оказывающегося под воздействием всё тех же греков. Математика считалась разделом философии и преподавалась скорее как оккультная наука, в которой числа и операции над ними отражают логику создания и существования мира. Величайший учёный ХХ века Эйнштейн скажет, что, постигая науку, он «хочет узнать мысли Бога». Тем же Хайяма привлекала математика. Поэту казалось, что, изучив математические правила, он поймёт законы мироздания — по которым существует сам Аллах. И если математика подвластна разуму, то ему же подвластна и вся логика мира. «Я не пытаюсь вообразить Бога как личность; мне достаточно изумительной структуры мироздания, насколько наши несовершенные органы чувств могут её воспринять» — этот Эйнштейновский пафос идёт ещё со времён Хайяма. Перед обучающимся вставала примерно такая картина мира. Материальный мир, который мы видим вокруг себя, — зол. Это первобытная тьма, нищета, первозло, максимально удалённое от божества. Мир создан не из высшего замысла, а из неприятной случайности. Прямая противоположность ему — «Единое», приравниваемое к Богу — Аллаху. Задача человека — не совершенствовать мир, а освободиться от физического существования, власти тела и приобщиться к высшему благу. Грек Плотин утверждает, что в этой задаче разум — затуманенный злым материальным миром — не помощник: единственный путь — это экстаз, при котором человек теряет свою личность и становится частью «Единого». Образ вина, постоянно присутствующий в стихах Хайяма, — это адресация к ограниченности разума, недостаточности его для познания всей полноты жизни и Бога. Вином как символом экстаза пользовались и мистики-суфии (к которым был близок Омар), и сами древние греки — вспомним бога вина Диониса, из оргий которого и родилось слово «экстаз». Сегодня — оргия. С моей женой, Бесплодной дочкой Мудрости пустой, Я развожусь! Друзья, и я в восторге. И я женюсь — на дочке лоз простой. Однако Плотину оппонировал греческий философ Аристотель (хотя в те времена знали скорее работы его учеников). Он утверждал, что жизнь — как бы коротка она ни была — это прекрасный и высокий дар. Вместо того, чтобы бесцельно прожить её в мракобесии и мещанстве — необходимо культивировать в себе бодрствование, чувствование, мышление. Только такое активное состояние открывает человеку радость и блаженство. Только оно отделяет человека от зверя. К чему адресуют все эти проблемы? К месту и роли каждого человека. К противоборству фатуму, судьбе. Ислам, как и многие другие религии, учит, что «на всё воля Аллаха». И, одновременно, что Господь — добрый, прощающий, любящий. Однако эти утверждения трудно соотносятся с повседневным опытом: нищетой, несправедливостью, процветанием пороков даже среди священнослужителей и духовных учителей. Поэтому в религии, философии, политике всегда происходит разделение по линии отношения к несовершенству действительности. Жизнь сотворивши, смерть ты создал вслед за тем, Назначил гибель ты своим созданьям всем. Ты плохо их слепил. Но кто ж тому виною? А если хорошо, ломаешь их зачем? Всегда есть люди — в первую очередь, конечно, представители правящего класса — которые убеждают народ, что несправедливость на самом-то деле справедлива. Что это «провидение», «испытание», «кара за грехи одних и награда за доблести других», «невидимая рука рынка», «естественный отбор» и т.д. Слова меняются в зависимости от эпохи, позиция — остаётся. Соответственно, простым людям предлагается терпеть. А «непростым» — либо использовать своё право на обогащение, либо отправляться в умственное путешествие по «лучшим мирам». Мы — послушные куклы в руках у творца! Это сказано мною не ради словца. Нас по сцене всевышний на ниточках водит И пихает в сундук, доведя до конца. Показательна здесь история упомянутых уже мистиков от суфизма. Часть суфиев объявила, что реальный мир им не важен — и занялась копаниями в себе в поисках Бога. Одни становились аскетами, отшельниками, простыми ремесленниками, ведущими скромную жизнь. Другие же, возомнив себя «просвещёнными» и «не связанными со здешним миром», богатели на службе у султанов, творили любое беззаконие и несправедливость. С другой стороны — всегда есть народная мечта об освобождении из-под гнёта, о справедливом правлении и наказании властителей-самодуров. Не всегда она довольствуется обещаниями загробных воздаяний. В народе веками жила память об удачных восстаниях (например, маздакидов), которые приводили к уничтожению феодализма и установлению городов-коммун. Впрочем, подобные движения были стихийными и всегда быстро подавлялись. Во времена Омара народные чаяния использовали исмаилиты, основные силы которых возглавлял легендарный Хасан Саббах, который сыграет немалую роль в жизни Хайяма. В массовой культуре остались их ассасины — воины и наёмные убийцы, обитавшие в захваченных исмаилитами крепостях, объявившие войну исламским государям. Однако и исмаилиты — как на уровне религии, так и на уровне политики — всё больше и больше склонялись к установлению нового жёсткого порядка, новой монархии и феодального правления. Порою трудно было понять, где заканчивается воля народа, а где начинаются корыстные манипуляции. Мужи, чьей мудростью был этот мир пленен, В которых светочей познанья видел он, Дороги не нашли из этой ночи темной, Посуесловили и погрузились в сон. 72 / 128 Эдмунд Салливан. Иллюстрации к рубайяту Омара Хайяма. До 1933. Ключ Наконец, были такие, как Хайям. Они видели как угрозу со стороны властителей-ортодоксов, так и со стороны сил, справедливо адресующихся к бедственному положению народа, но желающим просто сменить одного («несправедливого») правителя на другого («справедливого»). И отказывающихся в итоге от принципиального переустройства мира. Даже в рамках религии, фаталистичной и подчёркивающей власть Бога, подобные Хайяму люди обосновывают ценность человеческой личности, жизни и требования совершенствования мира. К сожалению, не часто они оказываются соединены с народом. «Ад и рай — в небесах», — утверждают ханжи. Я, в себя заглянув, убедился во лжи: Ад и рай — не круги во дворце мирозданья, Ад и рай — это две половины души. Так складывалась и судьба Хайяма. Большую часть жизни ему предстояло провести среди исламских элит, ограждённому от прямоты и откровенности простой жизни. Золотая клетка Ты знаешь, почему в передрассветный час Петух свой скорбный клич бросает столько раз? Он в зеркале зари увидеть понуждает, Что ночь — еще одна — прошла тайком от нас. Омар, ценящий науки, разум и возвышающий роль человека, оказался близок к движению мутазилитов — учёных и богословов, опиравшихся в трактовке ислама на логику и рациональные аргументы, почерпнутые у греческих философов. Они утверждали, что Коран следует понимать не буквально, а аллегорически — следуя заложенному в него духу, а не каждой букве текста. Мутазилиты считали, что Аллах не предопределяет судьбы людей; человек наделён свободой воли, а, следовательно, рай и ад — лишь справедливое воздаяние за его свободный выбор. Конечно, не стоит представлять их себе демократами и либералами от ислама — мутазилиты настаивали на том, что истинная вера должна насаждаться не словами и убеждением, а огнём и мечом. Так что «свободомыслие» их было жёстко ограниченно и довольно репрессивно. Тем не менее на мутазалитов начались гонения со стороны исламских ортодоксов и Хайям, опасаясь быть к ним причисленным, уезжает в Самарканд. Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало. Два важных правила запомни для начала: Ты лучше голодай, чем что попало есть, И лучше будь один, чем вместе с кем попало. 8 / 128 Василий Верещагин. Самарканд. 1869-1870 Там покровителем Омара стал духовно близкий ему верховный судья города Абу Тахир, который представил его тогдашнему правителю западно-караханидского государства (простирающемуся не намного дальше, чем от Бухары до Самарканда) Шамс аль-Мульку. По велению хана Хайям переезжает в Бухару и надолго входит в правящую элиту. Тогда про Омара писали, что государь крайне ценил его и даже сажал рядом с собой на трон. Скорее всего ведущего кочевой образ жизни хана интересовали богословские таланты Хайяма, хотя сам будущий поэт интересовался в это время, скорее, точными науками. Через 10 лет его вызвали уже ко двору султана великой тюркской Сельджукской империи, находящейся в те годы на пике своей мощи. Она простиралась на большие территории Ближнего и Среднего Востока. В неё входили современный Иран, Ирак, Азербайджан, затем — Армения, Сирия, Палестина, почти вся Малая Азия. Покровителем Хайяма стал всесильный визирь Низам аль-Мульк, фактический правитель государства. Сам Омар занял место надима — ближайшего друга и наставника султана Малик-шаха I. Здесь Хайям в полную силу мог заняться наукой. Он 18 лет руководил обсерваторией в Исфахане, провёл календарную реформу. В эти годы философия Хайяма отличалась оптимизмом. Он верил во всесилие человеческого разума, в достижение счастья и спасения через изучение наук. Реальное зло для него — не злонамеренность Бога, а просто вытекающая из логических законов необходимость, отсутствие добра. Аллах даёт людям свободу воли, которая подразумевает возможность склониться ко злу, но требует от них стремиться к совершенству — причём не в загробной жизни, а в материальном мире. Человечество должно познать законы жизни и устроить, на основе этого знания, справедливую коллективную жизнь. Нельзя при этом сказать, что Хайям чрезмерно пользовался благами своего положения. По воспоминаниям современников, он, скорее, походил на фанатичного учёного, ведущего умеренный образ жизни и сторонящегося политики. Богатств за эти годы Омар не скопил. Если он и использовал своё высокое положение — то только для развития обсерватории. С другой стороны, если его нечто и не устраивало в существующем порядке вещей, — то это, разве что, косность ортодоксального богословия и непросвещённость окружавших его людей. Он был резок в богословских спорах, но не более того. Вместо злата и жемчуга с янтарем Мы другое богатство себе изберем: Сбрось наряды, прикрой свое тело старьем, Но и в жалких лохмотьях — останься царем! 65 / 128 Эдмунд Салливан. Иллюстрации к рубайяту Омара Хайяма. До 1933. Гончар Тем не менее при всех достижениях Сельджукского государства в области науки и культуры, простой люд нёс на себе все тяготы жёсткого феодального устройства. Султан давал властям на местах большую свободу действий. Его визирь, сколь бы гениальным политиком он ни был, для укрепления своего положения протаскивал во власть всех своих родственников. А родня визиря мало походила на самого визиря: даже из его детей какими-то талантами обладал разве что Муайид аль-Мульк. Зато они были властолюбивы, вероломны и склонны к гедонизму. Рано или поздно интересы визиря и интересы султана должны были столкнуться. Однако их вспыхнувший было конфликт разрешили другие силы. Во времена правления Малик-шаха I в стане исмаилитов получил влияние Хасан ибн Саббах. Он сделал целью своей жизни свержение власти Сельджуков, «переворачивание вверх дном» всего их государства и освобождение от тюркских завоевателей территории Ирана. Саббах вообще считал тюрков не людьми, а силами зла — джиннами и пери. Саббах ездил по иранским землям, поддерживал происходящие тут и там против усиливающегося с каждым годом феодального ига крестьянские восстания, обучал наёмных убийц и занимался террором против высоких имперских чинов. Его ставки были расположены в горах, где обычно скрывались восставшие крестьяне и находились неприступные крепости, вроде взятого хитростью Аламута — «Орлиного гнезда» — ставшего оплотом ассасинов. Если труженик, в поте лица своего Добывающий хлеб, не стяжал ничего — Почему он ничтожеству кланяться должен — Или даже тому, кто не хуже его? Пользуясь сложным и многосторонним конфликтом, разгоревшимся внутри сельджукских элит, Саббах организовал убийство визиря Низама аль-Мульк, покровителя Хайяма. Вскоре умер — или был убит — и султан. Империя оказалась погружена в пучину династических войн, когда брат шёл на брата, а дядя предавал племянника. А Хайям внезапно обнаружил себя посреди пепелища. Борьба с отчаянием Где вы, друзья! Где вольный ваш припев? Еще вчера, за столик наш присев, Беспечные, вы бражничали с нами… И прилегли, от жизни охмелев! Поскольку Омар был выдающимся учёным и не был политиком, воюющие стороны не обращали на него внимания. Однако дело его жизни — исфаханская обсерватория — оказалась закрыта, а учёные — брошены на произвол судьбы. Омар вынужден был жить на скудные сбережения и за счёт знания грамоты и Корана. А было ему уже более 40 лет. В это время появляются самые мрачные рубайи Хайяма, вызванные не столько материальными проблемами, сколько пониманием: его долгая работа оказалась в итоге никому не нужна. Ответственность за то, что краток жизни сон, Что ты отрадою земною обделен, На бирюзовый свод не возлагай угрюмо: Поистине, тебя беспомощнее он. В те же годы он пишет первые рубайи, критикующие новую власть. Например, про вдову султана Малик-шаха, ставшую центром интриг: На чьем столе вино, и сладости, и плов? Тупого неуча. Да, рок — увы! — таков! Глаза Туркан-хатун, красивейшие в мире, Добычей стали чьей? Гулямов и рабов. В какой-то момент, все три наследника Малик-шаха заболевают оспой — и лечить их вызывают Хайяма. Один — Махмуд — умирает, два других — Беркярук и Санджар — выздоравливают. Злые языки говорят, что гибель одного из братьев вызвана злокозненностью Омара, действующего в чьих-то интересах. Когда Санджар станет султаном, он не забудет этого подозрения. Однако сначала к власти пришёл Беркярук, визирем которого стал Муайид аль-Мульк — сын Низама, старого благодетеля Хайяма. Омар снова стал приближен ко двору, однако новая элита смотрела на него искоса. Хайям становился всё более и более скрытным. Иногда, когда он встречался с особым невежеством или особой подлостью, Хайям обнаруживал все свои знания и таланты спорщика — но этим тут же пользовались его враги, и Омар снова надолго замолкал. Наконец, когда Муайид предал Беркярука, Омар подвергся открытым гонениям — и был вынужден уехать. О, если б каждый день иметь краюху хлеба, Над головою кров и скромный угол, где бы Ничьим владыкою, ничьим рабом не быть! Тогда благословить за счастье можно б небо. 73 / 128 Эдмунд Салливан. Иллюстрации к рубайяту Омара Хайяма. До 1933. Космос Невзгоды, идущие одна за другой, пошатнули оптимистическую веру Хайяма. Мир оказался гораздо более сложным и разнообразным, чем казалось разуму учёного. Омар стал сомневаться в правильности своего пути, уличал себя в самодовольстве и богохульстве. Междоусобные войны полностью разорили территории сельджукского государства. Столкнувшись с нищетой и трудностями простого народа, он осознал, как далеки его научные размышления были от актуальной морали. Долгое время богословы использовали логику для оправдания любых жестокостей и несправедливостей. А теперь вся жизнь государства погрузилась в нескончаемый хаос, вся видимая рациональность общественной жизни обрушилась. Наступила эпоха невежества и подлости. Встань и полную чашу налей поутру, Не горюй о неправде, царящей в миру. Если б в мире законом была справедливость — Ты бы не был последним на этом пиру. Хайям совершает паломничество в Мекку, а затем возвращается на Родину — в Нишапур. Местные власти сначала пытались льстить известному на всю страну учёному, но, поняв, что тот в опале — начали травлю. Впрочем, среди них находились и желающие учиться у него мудрости. Известна история, как один законовед втайне учился у Хайяма, а на людях — поносил его. Тогда Омар созвал музыкантов и, когда законовед зашёл к нему домой, приказал им трубить и бить в барабаны. На шум сбежался народ, и перед ним Хайям раскрыл секрет нерадивого ученика. Надо заметить, что у Омара уже не было денег, чтобы нанять музыкантов — они помогали ему по собственной воле. Простые люди любили Хайяма — не только потому, что отец его был из ремесленников. Омар помогал соседям, составлял для них прошения, участвовал в их спорах, давал мудрые советы. Само описанное осмеяние проводилось на глазах простого народа, сочувствовавшего опальному философу. Из всего, что Аллах мне для выбора дал, Я избрал черствый хлеб и убогий подвал, Для спасенья души голодал и страдал, Ставший нищим, богаче богатого стал. Я уже упоминал, что в то время выделяли трёх великих людей. Это была расхожая легенда о том, как Хайям, его покровитель — визирь Низам аль-Мульк и Хасан Саббах были друзьями детства. Низам предаёт Хасана — чем объясняется их ярая вражда. Однако Хайям выступает в ней, как бескорыстный философ, отвергнувший зло власти, искатель истины. И на эту память не повлияли даже пущенные врагами Омара слухи, что тот был груб, сух и скуп. Выводы из жизни Цель творца и вершина творения — мы, Мудрость, разум, источник прозрения — мы, Этот круг мироздания перстню подобен — В нем граненый алмаз, без сомнения, мы. 33 / 128 Эдвард Фитцжеральд. Рубайят Омара Хайяма. 1913. Возглас В Нишапуре Хайям посвящает себя преподаванию. Тогда же он пишет почти все свои рубайи, а также свой последний философский трактат, окончательно оформляющий его философию. Омар не отказывается от своего представления о том, что в мире царит некий высший порядок, закон, последовательность. Однако из всех взаимосвязанных элементов вселенной он выделяет человека, ставя его на один уровень с Богом — началом, творящим мир. Каждый человек уникален, его личность — единственная, неподвластная бесконечному круговороту жизни. Новизна взгляда Хайяма — в том, что он говорит не о мусульманине или христианине — а о человеке познающем. Главное противоречие человека — между его телесной формой и стремлением разума и души к высшему, к Абсолюту. Люди не должны просто отринуть материальный мир — они должны подчинить свою телесность этому высшему стремлению, стать истинно свободными. Это позволит им развернуть заложенный в них потенциал. Жить и творить необходимо здесь и сейчас, а не в будущем или на небесах. Не надо зацикливаться и на неизбежности смерти — она лишь должна торопить человека, побуждать максимально продуктивно использовать отведённое ему время. Смертный, если не ведаешь страха, — борись. Если слаб — перед волей Аллаха смирись. Но того, что сосуд, сотворенный из праха, Прахом станет, — оспаривать не берись. Полное познание высшего Единства — возможно. Однако мир каждого реального человека ограничен и субъективен: он видит не всю вселенную, а, как бы, только одну её сторону — или один её «срез». Исправить это можно, используя как рациональность, так и интуицию — то самое «вино» мудрости, которое столь прославляет Хайям. Христианин, мусульманин, любой другой человек — все как бы вырывают из цельности вселенной отдельные куски. Каждый из них думает, что его знания — абсолютны, однако на самом деле это лишь разные части одного целого; разные пути достижения полного знания. Рабы застывших формул осмыслить жизнь хотят; Их споры мертвечиной и плесенью разят. Ты пей вино: оставь им незрелый виноград, Оскомину суждений, сухой изюм цитат. Так, мусульманин-ортодокс не может познать мир просто потому, что считает любое другое воззрение на мир ложным, отвергает его. Набиравший в те времена популярность суфий аль-Газали, говорящий о природном неравенстве людей и их разной способности к познанию — также чужд Омару. Подобные частности, по мнению Хайяма — мимолётны; прочно только стремление к общему. Этим объясняется пренебрежительное отношение Омара к религиозным ритуалам и предписаниям, например, к шариату. Мир стереотипов и привычек, владеющих человеком — противопоставляется реальному миру, сложному, загадочному и постоянно движущемуся. Послушай слов Хайяма про самый верный путь: Нарушь посты, молитву, зато хоть чем-нибудь Ты помоги другому, будь плох он, будь он пьян. Пей сам, грабь по дорогам, но только добрым будь. Знания человека всегда (или очень долгое время) будут частичны, относительны. Познание Бога по Хайяму — это стремление охватить всю сложность, тотальность мира и его законов. Понимание этой сложности важно не просто само по себе, а поскольку оно меняет человека, совершенствует его каждодневное мышление. Человек, исправляющий себя и стремящийся к такому познанию — величайшая ценность. Величайший грех — самодовольство, поскольку оно преграждает путь к совершенствованию в мире, который постоянно усложняется и движется. (Король троллей у Ибсена убеждает главного героя: не «будь самим собой», а «будь доволен самим собой»). Истинный путь человека запутан и исполнен страданиями, однако трудности позволяют ему высветить самые скрытые закоулки его души. Как нужна для жемчужины полная тьма, Так страданья нужны для души и ума. Ты лишился всего, и душа опустела? Эта чаша наполнится снова сама! 98 / 128 Эдмунд Салливан. Иллюстрации к рубайяту Омара Хайяма. До 1933. Творение Говорят, что прямо перед смертью Хайям сотворил вечернюю молитву, склонился до земли и сказал: «О Боже мой, ты знаешь, что я познал тебя по мере моей возможности. Прости меня, мое знание тебя — это мой путь к тебе». После этого он умер. Хайям не стал лидером движения, как Хаббас — и не строил государство, как аль-Мульк. Омар был учёным, богословом, желавшим увидеть полноту жизни, но увидевшим её слишком поздно. Тем не менее народная память сохранила его образ более светлым, чем Хаббаса или аль-Мулька. Его мысли — и его поэзия — пережили столетия и всё так же отдаются резонансом где-то в сердцах людей, несмотря на клевету и неправдивые трактовки. Когда б я властен был над этим небом злым, Я б сокрушил его и заменил другим, Чтоб не было преград стремленьям благородным И человек мог жить, тоскою не томим. 46 / 128 Эдвард Фитцжеральд. Рубайят Омара Хайяма. 1913. Учёный-поводырь Подробности: https://regnum.ru/news/cultura/2210898.html?utm_source=infox.sg Любое использование материалов допускается только при наличии гиперссылки на ИА REGNUM.
  6. Был ли Пушкин религиозным человеком? Каким было его отношение к русскому духовенству и православной церкви, а также к христианству и к религии вообще? Верил ли он в бессмертие души и в Провидение? Исследование этих вопросов сопряжено с немалыми трудностями. Как известно, современники видели в Пушкине «чистого» Поэта и, как Баратынский, были удивлены, обнаружив в нем не только гениального поэта, но и глубокого мыслителя. Кроме того, на протяжении жизни взгляды Пушкина, в том числе и на религию, изменялись. Наконец, в современных российских условиях эта тема приобрела чрезвычайно щекотливый характер, мешающий непредвзятому, объективному исследованию: как это не раз бывало в прошлом, Пушкин опять превратился в объект идеологической конфронтации, но если раньше в нем видели революционера и атеиста, то теперь его часто превращают в глубоко верующего православного христианина. ... Опубликовано в журнале: Вопросы литературы 2004, 3 Полный текст: http://magazines.russ.ru/voplit/2004/3/ras4.html
  7. Три ступени В рубайяте Хайяма, как в разрозненных листках дневника, сохранились следы его напряженных духовных исканий. Недаром сам он упоминает о «семидесяти двух ученьях» — ветвях ислама: легко ли в таком множестве религиозных течений выбрать созвучное себе? Мало того: здесь же, рядом, и древний зороастризм, и иудаизм, и христианство… Обширное поле поиска. Вот косвенное свидетельство того, что эти проблемы какое-то время занимали Хайяма (? 227): «В чести невежество… Сменю религию… В исламе — стыдно мне». И стыдно явно не за себя, а за ислам, положения которого таковы, что неизбежно представляют человека грешником. Из первой строки этого четверостишия, пускай полушутливого, видно, что Хайям искал среди религиозных учений пищу не только сердцу, но и уму: он выбирал мировоззрение, с которым согласился бы как ученый. И, как увидим, среди известных в его время — не согласился ни с одним. Обратите внимание на рубаи ? 247 — свидетельство того, что подобный поиск Хайям (видимо, уже умудренный собственным опытом) считал необходимым для каждого. Стихи Хайяма, рассмотренные в совокупности, позволяют выделить три этапа в его поисках собственной позиции: 1) юная восторженность перед Творцом, порождавшая экстатические стихи; вскоре — прохождение суфийской школы и последующий разрыв с ее представлениями о цели человеческих устремлений; 2) после краткосрочного интереса к зороастризму — разочарование во всех известных Хайяму мировоззрениях, период «мировой скорби» в его стихах; 3) выработка и проповедование собственной мировоззренческой концепции. Любопытно, что, когда четверостишия Хайяма расставлены соответственно этим этапам, хорошо заметен такой же поэтапный рост его как поэта. Вначале — традиционные восхваления Аллаха, в которых, при всей взволнованности и искренности, а часто и вдохновенности автора, отчетливо видны следы старательного поэтического ученичества. Он овладевает формой стиха виртуозно, но ему, по сути, еще нечего сказать своего. Суфийские стихи уже раскрепощеннее по форме, в них иногда начинают встречаться по-хайямовски пронзительные образы. Об интересе к зороастризму свидетельствуют несколько четверостиший. Особенно любопытно одно из них, носящее откровенно дневниковый характер. Можно только удивляться, как искаженно было оно переведено В. Державиным: Шёл в кабак я, тепля в сердце веру чистую одну, Что зуннаром светлых магов там свой стан я затяну. Там я так вином упился, что служитель харабата Выбросил мои пожитки, после вымыл майхану. В оригинале нет ни «кабака», ни «майханы» (опять же питейного заведения), ни какого-либо упоминания про вино. Есть «харабат» («развалины»), но здесь это название молельного дома зороастрийцев, а не привычное в гедонистской поэзии иносказание для «кабака». И есть зуннар, в данном контексте это ритуальный пояс огнепоклонников, но автор-то уже опоясался им, что и является необходимой завязкой в сюжете этого четверостишия (см. ? 235). Религия эта замкнута, последователи Заратуштры избегают допускать в нее посторонних. Любопытствовать — да, но… Автор, который по наивности решил доказать свой интерес к магии огнепоклонников, опоясавшись их зуннаром, для служителя харабата стал попросту наглым самозванцем, чем и заслужил справедливые побои и изгнание из храма. Возможно, этим анекдотичным эпизодом и закончилось знакомство Хайяма с их религией. Скорей всего, роль опрометчиво надетого зуннара сыграли (не в стихах, а в жизни) самоуверенные суждения молодого ученого о магических тайнах. Но именно здесь, в «зороастрийских» стихах, поэзия Хайяма вдруг буквально взрывается радостью жизни, наполняется весенней музыкой, солнцем и щебетом птиц. Удивительно или нет, но факт: суфизм не вдохновил Хайяма ни на одно жизнерадостное стихотворение! И впоследствии Хайям неоднократно поминает зороастризм добрым словом, он как бы продолжает числить себя среди его последователей (например, см. ? 759). Однако чем ярче и радостней солнечный свет, тем гуще ночная тьма. Эти вспышки веселья контрастно оттеняют бездну остро ощутимого Хайямом незнания; вокруг соловьиной весны поэт видит лишь черную бездонную пропасть, в которую случайной искоркой летит весь наш праздничный мир. Но и этот мир, в свою очередь, — бездна: гонимые ураганом времени, на миг вспыхивают и исчезают пылинки-люди. Зачем? За что?.. Вопросы без ответа. И вот в стихах Хайяма начинает звучать «мировая скорбь», вселенский нигилизм. Стихи этого периода наиболее известны, для многих читателей как раз они-то и создают поэтическое лицо Хайяма. Не удивительно: они потрясают «бетховенскими» контрастами между вспышками юного веселья и юного трагизма (юность, как утверждали мудрые греки, — возраст от 20 до 40 лет). Заметим, это примета именно юного пера: говорить такое, что хоть сейчас — головой в омут, но при этом говорить так, что слушатели более приходят в восторг, чем сопереживают. Позже, в старости, у Хайяма возникает новый пласт трагических стихов, но там иные, сугубо личные мотивы и гораздо более мягкая, человечная поэтика, так что их легко различать. Гипнозу стихов «нигилистического» периода поддаются не только читатели. Исследователи, анализировавшие миросозерцание (увы, не мировоззрение) Хайяма, сосредоточивались именно на них, отсюда и шли их выводы, будто в целом Хайям — поэт пессимизма, бессмысленности жизни, и т.п.17. Это верно, однако, лишь для одного этапа его жизни. Причем не главного. Возможно, и не очень долгого. Этот этап — лишь преддверие взлета, лишь предисловие к стихам Хайяма, пока еще только вырастающего в поистине великого мыслителя и поэта. Теперь обратимся к четверостишиям, которые я отношу к третьему, вершинному этапу Хайяма. Их сотни. Здесь уже звучит полностью раскованная поэтическая речь; пронзительные хайямовские образы и приемы письма, презревшие все поэтические традиции, рассыпаны во множестве; сверкающие созвучия и внутренние рифмы возникают как бы сами собой, без усилий автора; при необходимости вдруг опять предстают головокружительные стихотворные конструкции, выполненные с прежним блеском, однако наполненные теперь словами, несущими глубокий неожиданный смысл. В совокупности эти стихи заставляют сделать вывод, что Хайям создал собственное этико-философское учение, уникальное и по большому счету революционное. Казалось бы: чего ради извлекать мировоззрение Хайяма из четверостиший, если известны его философские трактаты? Но вот что пишут В. А. Розенфельд и А. П. Юшкевич во вступительной статье к книге трактатов Хайяма в переводе на русский язык: «Проблем философии и религии Хайям касается во множестве четверостиший и в пяти специальных трактатах. Все это, казалось бы, дает более чем богатый материал для суждения о его мировоззрении. В действительности же вопрос о мировоззрении замечательного ученого и поэта далек от ясности. С давних пор Хайяма трактовали то как вольнодумного мыслителя, то как религиозную натуру, чуть ли не как мистика. Дело в том, что философские трактаты во многом расходятся с поэтическими высказываниями, да и в последних имеется разнобой. Мы полагаем, что нет оснований априорно больше доверять философским трактатам, чем четверостишиям».18. Вот и попробуем довериться четверостишиям. Конечно, это будет реставрация не философской системы Хайяма в чистом виде, а ее поэтической версии. В стихах высокие абстрактные понятия подменяются живыми образами, и хотя взаимоотношения таких персонажей соответствуют соотношениям философских понятий, хотя мировая пьеса та же, режиссура в поэтическом театре совершенно иная. Простой пример. Хайям как астроном наверняка разделял гелиоцентрическую концепцию Бируни. Однако в стихах его Земля по старинке покоится на Тельце и Рыбе. Так ближе читателю и поэтичней. Лишь однажды оказалось более поэтичным представить Землю планетой, подобной Венере-Зухре. Точно так же в стихах обретают зримые черты и человекоподобные свойства характера такие персонажи, как Аллах, рок, небеса, смерть… Поэтому подчинимся правилам поэтической игры и не будем гадать, как Хайям строго философски понимал, допустим, абсолютный детерминизм Бытия, который в стихах традиционно изображал через Калам, Скрижали и тому подобные сказочные атрибуты. Начало и продолжение здесь: http://greylib.align.ru/510/igor-golubev-tajnopis-omara-xajyama.html
×
×
  • Create New...

Important Information