Поиск по сайту
Результаты поиска по тегам 'античность'.
Найдено 11 результатов
-
Античный век - эпоха атеизма... Александр Городницкий Античный век - эпоха атеизма, Не потому ли так и дорог он? Венера златокудрая капризна, И мстителен коварный Аполлон, Которого опережает смертный, Не разглядев над головою нимб. Дары природы юные несметны. Полузаросший невысок Олимп, Где соком наливаются оливы. Жив Прометей, прикованный к скале. (*) Поводит бык рогами похотливо, (**) Наложниц похищая на земле. Клонятся лозы, побуждая к пьянству, И мрамор бел, и зелен кипарис. Не избежать ли нам войны Троянской, - Не разделить ли яблоко, Парис? (***) Ещё невнятны иудеев речи, И летний сон спокоен и глубок. Для всех ещё покуда засекречен Невидимый, неумолимый Бог. 1992
-
- атеизм
- язычество и христианство
- (и ещё 5)
-
Геннадию Жукову выкликаю тебя, мой навечный заоблачный друг… великаном стоишь — на ветру, меж донскими откосами… обнимаешь гитару-гитану радугой рук… тропинки усыпаны спелыми абрикосами заповедник! а что же иное-то, если теперь повторяю я, как заклинание, — Дон, заповедник… отворяла с размаху, ногою, райскую дверь — и не нужен был мне ни архангел, ни Пётр, ни посредник отворяла душой — и влетала в твой песенный сад… птица Сирин там слёзы свои до сих пор проливает… я не верю, что всё это было полжизни назад я не верю, что всё это было… так не бывает
-
- язычество
- заозёрная школа
- (и ещё 4)
-
Греческие мифы в работах «Союзмультфильма»: от «Аргонавтов» до «Нимфы Салмаки» 24 8030 просмотров «Союзмультфильму» принадлежит целый ряд работ по мотивам греческих мифов. Почему именно греческих, чем так привлекательна эта тема? Отчего в советских мультфильмах появляются образы из античной мифологии и как эти образы меняются с течением времени? Разберемся в нашей статье. Культуры разных стран и эпох сильно отличаются. Тем не менее, в них существует преемственность. Новое строится на старом, как сложная архитектурная конструкция на основе фундамента. Понимая, как это работает, мы учимся анализировать культуру, видеть пути ее развития, лучше понимать окружающий нас мир. Античная культура значительно повлияла на всемирную историю – и в частности, на русскую. Это влияние проявилось и в литературе, и в живописи, и даже в мультипликации! В детстве просмотр союзмультфильмовских «Аргонавтов» или «Лабиринта» вызывал у меня противоречивые чувства. Драматический накал сюжета, герои и чудовища завораживали меня, но подсознательно смущала «советскость», морализаторство. Казалось, что героическая тематика – просто удобный повод протолкнуть мораль о необходимости служения людям и обществу. В определенном смысле, так и было, и это неудивительно, потому что любое искусство в той или иной мере идеологично. «Арго» – корабль аргонавтов Известно, что миф устанавливает социальную норму, показывает социальный идеал и обозначает социальные границы. То есть, античная мифология для ее носителя была подобием свода правил и законов, она устанавливала порядок взаимоотношений человека с обществом, с природой и богами, моделировала примеры для подражания в лице героев и показывала, чего делать точно не стоит. Такой свод правил необходим в любой исторический период, существовал он и в СССР. Советская мифология, в отличие от традиционной, к которой относится античная, – политизирована. Советский политизированный миф, скорее всего, появился не стихийно, а был сконструирован властью. Зачем? Для воздействия на массы, для внедрения идеологии. Пример советского мифа – образ идеального, абсолютно справедливого социалистического общества, на фоне которого любое другое общественное устройство несовершенно. Пример советского социального идеала – стахановец, ударный труженик. Советский плакат, призывающий к ударному труду Отметим точки соприкосновения древнегреческой и советской культуры и мифологии. Философия и эстетика античной культуры в Советском Союзе были популярны. Некоторые античные идеи легко ложились в русло официальной советской идеологии, поэтому часто воплощались в искусстве. Например, советская культура антропоцентрична, а это понятие возникло в Древней Греции. Культ здорового, атлетичного тела, стремление заниматься спортом тоже прививалось советскому человеку. К тому же, в древней Спарте существовала земледельческая коммуна – так называемая «община равных», предполагавшая экономическое и гражданское равенство ее членов, единое общественное воспитание, одинаковый быт и систему ценностей. Социальное устройство спартанцев напоминало коммунизм, что также подогревало интерес к Древней Греции в СССР. Тематика художественных произведений этого периода связана с идеологическими запросами. Выходить за жесткие рамки идеологических норм творцу было просто опасно. Сфера анимации – не исключение, и мифологические сюжеты в мультфильмах интерпретируются согласно советской идеологии. В 1960-70-е гг. «Союзмультфильм» создает свои первые мультфильмы по мотивам греческих мифов. Цикл А. Снежко-Блоцкой, состоящий из пяти фильмов, объединяет тематика подвигов, героический пафос. Мультфильмы Снежко-Блоцкой опираются на мифы о героях. Античные герои – потомки богов, но они смертны, как люди. Герои обладают силой и сверхчеловеческими возможностями, они призваны совершать подвиги и восстанавливать справедливость среди людей. Вспомните Геракла и его двенадцать подвигов – вот эталонный герой. Именно Геракл становится ключевым персонажем мультфильма «Возвращение с Олимпа» (1969). Геракл в мультфильме «Возвращение с Олимпа» Для древних греков Геракл – герой универсальный. В разных жанрах античной литературы его образ представлен по-разному: в эпосе и трагедии он – благородный герой, в комедии – весельчак. Торговцы считали его своим покровителем, атлеты видели в нем идеал. Короче говоря, многогранная личность. В мультфильме «Возвращение с Олимпа» Геракл, причисленный к лику богов, скучает в их компании, поэтому на день возвращается в мир смертных. Вечно пирующие боги показаны заносчивыми бездельниками, Геракл чужой среди них, ему по нраву простые радости человеческой жизни, он готов терпеть невзгоды и трудиться. Вспоминая о своих подвигах, лучшим из них Геракл называет освобождение Прометея – потому что сделано это было ради людей, а не ради богов. В финале Геракл видит, что страдания людей не прекратятся во все времена. Он будто путешествует во времени: гидра на его глазах превращается в свастику, стимфалийские птицы – в бомбадировщики. Геракл отказывается возвращаться на Олимп и с возгласом «Океана не хватит, чтобы смыть всю грязь с Земли!» идет к людям, чтобы бороться с чудовищами во все века. Посыл очевиден: мультфильм, вполне в русле советской идеологии, воспевает подвиг во имя человечества. Снежко-Блоцкая рисует образ скорее трагического героя: Геракл готов защищать человечество бесчисленное количество раз, но и монстрам на Земле нет конца, поэтому его борьба может показаться даже бессмысленной. Геракл – социальный идеал, и в античности, и в советское время, поэтому Снежко-Блоцкая и делает его ключевым персонажем. В мультфильме расцветают идеи антропоцентризма, общие для античной и советской культуры: высшая ценность – человек, его «внутренний огонь», его сопротивление судьбе в лице богов и стремление помочь другим. Геракл в мультфильме соответствует социалистическому идеалу личности: он гуманен – сострадает людям; он непримирим ко злу и несправедливости – спорит с орлом Зевса, который любые злодейства оправдывает волей богов; Геракл не терпит безделье и гедонизм – уходит с Олимпа. Геракл освобождает и оживляет Прометея Идею подвига во имя человечества подхватывает мультфильм «Прометей» (1974). Главный герой изображен этаким революционером, ломающим старый уклад жизни, защищающим людей от жестокой воли богов, которым удобно, чтобы человечество пресмыкалось во мраке. Прометей бескорыстно трудился на благо людей и принес себя в жертву ради их развития: за украденный с Олимпа огонь он был жестоко наказан богами – печень прикованного к скале героя каждый день клевал орел. Злодеем в мультфильме Снежко-Блоцкой показан именно орел Зевса – персонаж, циничный и жестокий. Орел презирает людей и не верит, что Прометей помогает им бескорыстно. Но правда все равно на стороне Прометея, и герой раз за разом повторяет: «Я хотел помочь людям. Это же так просто! Неужели вы не понимаете?» Показаны в мультфильме и простые люди как собирательный образ – юноша и девушка, которым и подарил огонь Прометей. Да и сам огонь тоже можно считать героем ленты. Это – символ прогресса, высокого гуманизма и самопожертвования. Вспомните пламенное сердце Горьковского Данко. А ведь это произведение во многом опирается на легенду о Прометее! В греческой мифологии Прометей – героический бунтарь, и при этом хитрый, изворотливый персонаж. Так, в одном из античных мифов Прометей обманывает Зевса, хитростью отдав богам кости жертвенного быка, а людям – мясо. Впрочем, хитрость для древнего грека не была чем-то негативным, а напротив, считалась положительной чертой. Хитроумным называли, например, гомеровского Одиссея. Мультфильм лишает Прометея этой черты характера, потому что в советской системе ценностей хитрость предосудительна. В мировой культуре за Прометеем закрепилась символическая роль человеколюбивого героя, жертвующего собой ради развития людей. Для советской идеологии это фигура особенно красивая, вневременной идеал. Прометей выводит людей из темноты и дикости, подарив науки и ремесла. Он революционер: восстает против власти и борется с тиранией богов. Чем не пример для подражания? Мультфильм Снежко-Блоцкой целью своей снова ставит показать социальный идеал, и цель эту успешно выполняет. Прометей приносит людям огонь с Олимпа Мультфильмы из цикла Снежко-Блоцкой «Лабиринт» (1971), «Персей» (1973) и «Аргонавты» (1972) тоже отличаются героическим пафосом – они полны восхищения подвигами героев. Тесей, Персей и Ясон – главные персонажи этих трех мультфильмов – похожи друг на друга: они смелы и благородны, они совершают подвиги, спасают прекрасных дев и вообще помогают людям, подобно Гераклу и Прометею. Идеальные положительные герои (впрочем, для мифа это обычное дело). Любопытный персонаж в мультфильме «Персей» – Гермес, бог торговли. Гермес помогает главному герою, спасает от взгляда Медузы Горгоны, но при этом навязывает ему свое мировоззрение, по которому для человека главное – собственная выгода (капиталистическая идея!). «Добро покупается и продается», – в этом пытается убедить Персея Гермес. Естественно, альтруист-Персей с этой мыслью не согласен: в финале герой вместо власти, предложенной хитрым богом, выбирает любовь – спасает царевну Андромеду от дракона. Гермес – носитель «анти-истины», предполагается, что зритель, вслед за Персеем, будет спорить с эгоистичным и меркантильным богом. Древние греки видели Гермеса иначе. Этот бог – хитроумный и изобретательный – почитался как помощник людей, покровитель пастухов и путешественников, атлетов и купцов, а еще – воров. Его уважали и обращались за помощью. Считалось, что отказывает Гермес только глупцам и лентяям. Советский мультфильм интерпретирует этот образ в соответствии с идеологией. Покровитель торговли, способный пойти на обман, однозначно не мог быть положительным персонажем. Бесхитростный и храбрый Персей – другое дело. Гермес в мультфильме «Персей» Эстетика этих мультфильмов своеобразна. Визуальный стиль (особенно образы персонажей) одновременно напоминает и древнегреческие изображения, и монументализм советских скульптур. Это неудивительно: в Советском Союзе процветал культ тела – идея, пришедшая из античности. Посмотрите на персонажей мультфильмов: идеальные атлетические тела, благородные лица. Они одинаково похожи и на героев с росписи греческих ваз, и на рабочих или колхозников с советских плакатов. Этот сплав двух канонов дает необычный результат: вроде бы греческие лица Ясона, Тесея и Персея кажутся зрителю знакомыми, и потому приятными. А Геракл в мультфильме «Возвращение с Олимпа» и вовсе напоминает былинного богатыря. В греческой философии существует понятие калокагатии. Это гармония внутреннего и внешнего в человеке. Если ты добр, то ты и красив, если ты красив, значит, ты автоматически добр. В визуальном стиле мультфильмов Снежко-Блоцкой просматривается этот принцип. Ясон – главный герой мультфильма «Аргонавты» Иной подход к греческим мифам мы видим у Ф. Хитрука. Его мультфильм «Икар и мудрецы» (1976) – ироническая притча. Здесь нет торжественности, героического пафоса, присущего циклу Снежко-Блоцкой. И несмотря на юмористический (и одновременно с этим печальный) тон, карикатурный визуальный стиль, идея мультфильма все так же соответствует советским канонам. Икар здесь – чудак, не признанный мечтатель, который стремится к небу, мастерит себе крылья и раз за разом пытается взлететь. Приземленные мудрецы не верят в Икара и в итоге губят его (буквально – героя раздавила метафорическая табличка с очередной прописной истиной), но тяга к небу не пропала и просыпается в детях, в новом поколении. В финале мы видим мальчика, который не хочет жить по старым бессмысленным истинам вроде «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку» и продолжает дело Икара – покоряет небо. «Безумству храбрых поем мы песню» – вот ключевая мысль мультфильма. История Икара трагична. По сюжету греческого мифа, юный Икар полетел на искусственных крыльях, созданных его отцом, но поднялся слишком близко к солнцу, упал и погиб: воск, скреплявший перья, растаял от жара, и крылья развалились. Икар взлетел так высоко не из-за стремления к свободе, не из-за желания осуществить мечту, а по глупости. Погиб он из-за ребяческой шалости. Уже позже в культуре образ Икара идеализировали, превратили в символ мечты о полете в небо. Мультфильм Хитрука иносказателен, он показывает именно Икара-символ. Стремись к высокому, говорит фильм, иди своим путем и учись мыслить самостоятельно. Здесь снова расцветают антропоцентрические идеи: сила воли и разума способна поднять человека в небо. Икар – чудак и мечтатель Советская анимация стремилась быть познавательной и поучительной. Если предыдущие рассмотренные нами мультфильмы ставят своей целью донести до зрителя мораль, то «Фаэтон – сын Солнца» (1975) – в первую очередь фильм образовательный. Зрителю рассказывают об устройстве Солнечной системы, о гипотетической планете Фаэтон, которая, вероятно, существовала между Марсом и Юпитером, а потом распалась на пояс астероидов. Миф о Фаэтоне, сыне Гелиоса, подается как подтверждение того, что о погибшей планете знали еще в древности. В 1970-е в советском искусстве популярна была научная фантастика, и «Фаэтон – сын Солнца» тоже обращается к теме космических путешествий. Мультфильм говорит о силе прогресса и человеческого разума, звучит мысль о том, что людям должно хватить мудрости, чтобы не уничтожить собственную планету. На фоне холодной войны и ядерной угрозы эта идея была актуальной и животрепещущей. Оригинальный миф учит другому. Как и Икар, Фаэтон не следует советам отца, из-за чего погибает. Отсюда мораль: неподчинение воле родителей может привести к плачевным последствиям. Советский мультфильм не касается этой темы, история Фаэтона показана здесь исключительно в образовательных целях, чтобы познакомить зрителя с красивой легендой и показать, насколько сильно развилось человечество технологически со времен античности. Гибель Фаэтона А какие из этих мультфильмов смотрели вы – в детстве или будучи взрослым – и изменилось ли ваше отношение к ним спустя время? В годы «перестройки» советская культура претерпевает изменения. Социалистическая идеология приходит к кризису, и это отражается в искусстве. Прежние идеалы высмеиваются или разрушаются – в обход цензуры. В 1990-е же годы процесс разрушения ускорился, вырабатывается неприязнь к старым традициям в искусстве, открываются прежде запретные темы. Коснулось это и сферы анимации. В 1986 году Анатолий Петров создает первый мультфильм из своей серии работ по мотивам греческих мифов – «Геракл у Адмета». Он повествует о похождениях Геракла – персонажа, уже знакомого «Союзмультфильму». Однако Геракл Петрова отличается от Геракла Снежко-Блоцкой, режиссер раскрывает другую грань универсального образа. Это уже не тот трагический борец за свободу и счастье людей, а энергичный и добродушный силач-весельчак. Его даже нельзя назвать главным героем: в центре внимания – история любви царя Адмета и его жены Алкесты. Приоритеты сменились, показывать социальный идеал уже никто не хотел, потому что прежние идеалы пошатнулись. Советская мифология в этот период трещала по швам, вера в светлое будущее иссякла. Искусство искало новые образы и сюжеты либо переворачивало старые с ног на голову. Это и делает Петров: взяв уже известную зрителю тематику, режиссер раскрывает совершенно другую сторону греческих мифов. Любовь побеждает смерть, Алкеста при помощи Геракла возвращается из царства Аида в мир живых, к мужу. Геракл здесь – скорее помощник, чем главный герой. Особенно запоминается комичный танец Геракла в финале мультфильма. Современному зрителю это может показаться даже пародией, но, вероятно, пародийный смысл в танец не вкладывался. Визуальный стиль Анатолия Петрова уникален. Он отличается потрясающей реалистичностью, эффектом объемности, даже напоминает игровое кино. И все это создавалось вручную, без применения компьютерной графики! Петров стремился совершить революцию в мире мультипликации, но его метод не получил широкого распространения, потому что оказался слишком сложен и быстро устарел из-за появления 3D-графики, при помощи которой эффект объема создать значительно проще. Геракл танцует «Рождение Эрота» (1989) задает тон и обозначает ключевую тему последующих работ Петрова. В пантеоне олимпийских богов появляется Эрот – сын Афродиты, чьи стрелы способны зажечь пламя любви в каждом, кого они поразят. Любовь слепа и жестока, любовь хаотична и могущественна. Обнаженные тела в мультфильме выглядят реалистично и чувственно, да и тема стала взрослее. Речь идет уже не о подвиге во имя человечества, но о личных страданиях, о муках любви, о телесном влечении. Разве мог бы появиться такой мультфильм в советское время? Греческая мифология полна эротизма. Тема любви во всех ее проявлениях волновала эллинов, а мифы устанавливали своеобразные правила любовных отношений. Мультфильм Петрова – работа символическая. Рождение Эрота принесло в мир богов и людей любовь, которой они не знали прежде. «Рождение Эрота» принесло любовь в мир советской (и постсоветской) анимации – любовь телесную, чувственную, запретную раньше. Кадр из мультфильма «Рождение Эрота» Мультфильм «Дафна» (1990) начинается с того самого момента, на котором закончилось «Рождение Эрота», и развивает его идею. Пораженный стрелой любви, бог Аполлон пытается завладеть нимфой Дафной, но та отвергает его. Наслаждение и страдание Аполлона ярко визуализированы через мимику и жестикуляцию персонажей: мы видим и любовный экстаз, и отчаяние, доходящее до того, что Аполлон ранит себя в сердце мечом. Любовь в античной мифологии способна толкнуть человека на страшные поступки, способна завладеть им и превратить в безвольное существо. Но любовь по-прежнему прекрасна и приносит наслаждение. Советское искусство (тем более – анимационное) всячески избегало демонстрации чувственности, Петров в начале 1990-х рушит этот запрет, почувствовав свободу, отсутствие идеологических рамок. Аполлон и спящая Дафна Мультфильм «Нимфа Салмака» (1992) поражает не только откровенностью и эротизмом визуальной составляющей, но и самой выбранной темой. Мультфильм рассказывает историю появления Гермафродита – двуполого существа. Во всех подробностях. В откровенности «Нимфе Салмаке» не уступает и мультфильм «Полифем, Акид и Галатея» (1995), в котором жертвой стрелы Эрота стал чудовищный циклоп Полифем. Из цикла работ Петрова на тему греческой мифологии эти две – самые смелые. Кадр из мультфильма «Нимфа Салмака» Подведем итоги. В 1970–80-е гг. советские мультфильмы по мотивам греческой мифологии интерпретируют античные сюжеты в русле официальной идеологии. Зрителям показывают социальный идеал, героев, готовых трудиться на благо человечества и жертвовать собой ради него. Используется греческая мифология и в образовательных целях («Фаэтон»). В мультфильмах же Петрова, рассчитанных уже на взрослого зрителя, нам открывается другая сторона греческих мифов – эротическая. Героика отходит на задний план. В определенном смысле, в 1990-е происходит деконструкция жанра мультфильмов на сюжеты из греческой мифологии. С чем это связано? Дело в том, что с развалом СССР рассыпался и политический миф, пошатнулась идеология. Искусство отреагировало на это переворачиванием канонов, переосмыслением старой морали. Однако Петров не уничтожает все сложившиеся каноны, он сохраняет эстетику и возвышенный тон, при этом кардинально меняя тематику и посыл. В советской культуре долгое время существовало табу на эротику. СССР рухнул, и запретная тема нашла свое воплощение. В греческих мифах можно найти не только идеал подвига и служения людям, но и пикантные эротические сюжеты. С последними и знакомят нас мультфильмы Петрова. Студия «Союзмультфильм» переживала не лучшие времена после распада СССР. К концу 1990-х производство мультфильмов практически прекратилось; студия потеряла помещения, творческий коллектив разваливался. После этого упадка «Союзмультфильм» восстанавливался долго, студия получила новое здание, была технически переоснащена и возрождена только к 2013 году. Времена изменились, но наследие «Союзмультфильма» не пропало, сейчас студия стремится следовать традициям, при этом отвечая запросам современности. Попробуем представить, какие греческие мифы мог бы экранизировать «Союзмультфильм» в наши дни. Как бы они выглядели? Какие идеи бы транслировали? Походили бы они на мультфильмы советской эпохи? Может быть, однажды студия действительно вернется к тематике античной мифологии. Статью написала Мария Гринкевич специально для AnimationSchool.ru. Мы любим мультфильмы и учим их создавать. Присоединяйтесь) Редактор: Дмитрий Шрамко #анимация #мультфильмы #мультфильм #союзмультфильм #мифология #мультик #2d #2danimation #советское_кино #прометей https://dtf.ru/cinema/204384-grecheskie-mify-v-rabotah-soyuzmultfilma-ot-argonavtov-do-nimfy-salmaki
-
- античность
- ссср
- (и ещё 5)
-
30 янв 18:00 Механизмы религиозной легитимации власти в Древней Греции Мероприятие завершено С 2020 года в ВШЭ, под руководством доцента ИКВИА ВШЭ Михаила Селезнева, реализуется научно‑исследовательский проект «Религии мира: традиции и тексты». В 2020–2022 гг. предполагается серия семинаров по теме «Религия и власть». Доклад доцента ИКВИА ВШЭ Андрея Можайского будет посвящен механизмам религиозной легитимации власти в Древней Греции. Руины Кносского дворца, Крит Wikimedia Commons В докладе А.Ю. Можайского на широком хронологическом отрезке (от среднего бронзового века и до эллинистического периода) будут выявлены религиозные и социально‑политические практики, отражающие легитимацию власти. Акцент сделан на анализе материальной культуры, топографических данных, а также ряда эпиграфических и литературных источников. Предполагается показать разные интерпретации природы власти во дворцах Минойской цивилизации, центральной из которых является рассмотрение минойских дворцов как церемониальных религиозных центров. В части, посвященной Микенской цивилизации, обратимся к вопросам сакрализации власти, которую представлял wa‑na‑ka (микенское слово для обозначения царя в линейном письме Б). Вероятно, он осуществлял свою власть во многом именно через религиозную сферу и возглавлял религиозные празднества, проходящие во дворце. Далее в докладе будет затронуто время от постдворцового до архаического периода в Фивах и прослежена проблема континуитета власти и ее легитимации посредством почитания погребений среднего и позднего бронзового века, мифологической традиции о фортификации и героическом прошлом. Относительно архаического и классического времени в Фивах будет рассмотрен вопрос приношений в святилища Амфиарая, Геракла и Аполлона Исмения. Особое внимание будет уделено истории о дарах Креза в Фивы, рассказанной Геродотом в ее связи с сакральной легитимацией власти через материальную культуру. Недавно найденный эпиграфический материал проливает свет на данный рассказ Геродота. В последней части доклада Фивы рассматриваются через сакрализацию власти и городского пространства посредством монументов и мифо‑исторической топографии. Будут разобраны упоминания Павсанием истории о «Семеро против Фив» и ее отражение в материальной культуре. https://iocs.hse.ru/announcements/436051911.html?fbclid=IwAR0qLMGq8OFe6rxBDGW2qe06B8Xuk7OGj4_yprz-15I5SoXCrTSQEio4sVQ
-
- античность
- функции религии
- (и ещё 4)
-
Борис Зайцев Рафаэль Мирен сон и безмятежен даруй ми... Молитва I Радуга вознеслась. Капли еще падали, расплавленным серебром. Под рыже-золотистой тучей, набухавшей, клубившейся, было сине-стальное, и Сабинские горы нежно, призрачно белели на темном фоне. Смутные тени бродили по Кампанье; выхваченный солнцем, ярко светлел кое-где акведук, руина замка. А вблизи все налилось закатным, золотисто-зеленеющим сиянием. В нем блестела мокрая трава. Пар вставал над болотцами. Переждав дождь в придорожной остерии, Рафаэль медленно ехал верхом на тонконогом рыжем жеребце с мягко-лоснящейся шерстью. Сегодня, в одиночестве, выезжал он на ардеатинскую дорогу; там осматривал найденный саркофаг и две статуи; а теперь огородами, виноградниками пробирался к городским воротам. До захода солнца надеялся еще поглядеть часть аврелиановой стены, где, как слышал, среди кладки попадались замурованные антики. Уже близки были стены с грузными башнями ворот. Таинственные камыши ручья Альмоне, изливавшегося близ стены, шелестели, погружаясь в сон. Вода зачмокала под копытами варварийца -- он закусил удила, осадил задом и заиграл сухими, огненными ножками. Рафаэль натянул поводья; и когда конь снова мирно зашагал, вынул из-под плаща сверток, запечатанный восковой печатью с оттиском летящего Меркурия. Эти стихи занес ему утром арапчонок моны Лаураны, поэтессы, племянницы кардинала -- всему Риму известной странностями. Она переводила Пиндара, одевалась в черные плащи -- наполовину по-мужски, -- бродила иногда в Кампанье, вслух декламируя. Ее считали как бы вещей. Рафаэль начал: Ты в нежности приемлешь образ Бога, Ты в радости взойдешь в его дворцы, Тебе светлей горит звезда чертога, Тебе дарованы любви венцы. Но помни, смертный... "Что сказал бы об этом Бембо! -- подумал он с улыбкой. -- Недаром он считает Лаурану безумной, и... посредственной поэтессой, несмотря на всю ее любовь к древности!" Но, дочитав, вздохнул и осторожно спрятал сверток. "Облик Сивиллы, грозящей предсказаниями. Но что предсказывать? Мне, идущему одним путем, всю жизнь -- одним путем!" И, совсем ослабив поводья, лишь иногда придерживая коня, чтобы лучше разглядеть камни, ехал он вдоль стены. Кое-где кусок мрамора попадался в ней -- теплой, драгоценной заплатой: торс, ствол колонны. Недалеко от ворот С. Себастиано, за кустом, выросшим в трещинах, рассмотрел он нежное мраморное тело ребенка, охваченное каменным объятьем. Он остановился, слез. Держа коня в поводу, подошел, долго вглядывался, погладил. Под рукой мрамор казался тающим -- светлой божественной природы. Точно вечная жизнь, благоуханная и трепетная, в нем заключена. Но зачем он здесь? Видимо, это варварская починка стены Аврелиана, когда хватали первое, попавшееся под руку, чтобы заштопать кладку. Долго не мог Рафаэль оторваться. Но сова всполохнулась и беззвучно вылетела из расселины. Затрубил военный рожок. Давно угасла радуга, и розовый закат протянул по небу свои шелка. Вершины гор в нем алели. А вблизи уже сгущался сумрак; кой-где туман засинел -- над сырыми местами. Пора было возвращаться. И, старательно запомнив место, Рафаэль юношески вспрыгнул в седло. Через несколько минут въезжал уже в ворота Сан Себастиано. За ним был день, полный исканья, чувств, творенья. Нет, что бы ни писала Лаурана, ни одного мгновения, ни вздоха и ни взгляда глаз уж не отдашь. Копейщики, при въезде, окликнули его, и преградили дорогу. Но он не вез ничего недозволенного. Да и капитан его узнал, раскланялся. -- Поторапливайтесь, маэстро; уже темнеет. В переулках Рима одному небезопасно. Рафаэль улыбнулся и поблагодарил. О, сколько раз ездил он и ходил ночным темным Римом, наедине с судьбой, любовью, нежностью. Никогда и никто его не тронул. Так и теперь, доверчиво ехал он, среди пустынных садов, в направлении к древним Порта-Капена. Стрелами темнели кипарисы за невысокой стеной, мелкой листвой шелестели вечнозеленые дубы; кое-где золотистые лимоны свешивались -- пахло влагой, лимонами, пригретой за день, благоухающей сейчас землей. Недалеко от базилики Нерея и Ахиллея, справа от стены, обделанная в античной маске, бежала струйка воды. Ее принимала мраморная цистерна. Варвариец потянулся к воде. Рафаэль отпустил поводья, дал напиться. Было тихо. На небе с красными космами облаков, вырезывалась страшная громада Терм Кара-каллы. Прямо вдали высился Септизониум. Где-то звонили мягко, одиноко. Высоко, под облаками, как далекие вестники, протянули со слабым клекотом журавли. Вода слабо журчала. -- Ну, друг, вперед! -- И, тронув коня, рысью поехал Рафаэль к туманному Палатину. Он обогнул его, выехал к церкви Сайта Мария ин Космедин. В узеньких улочках перед Тибром зажигались огоньки. В остериях жарили баранину на вертелах. Девичий смех слышался в закоулках. Башмачки стукали по камням. Высунувшись из окон, яростно ругались через улицу соседки. Рафаэль перебрался через Тибр, древним мостом у острова, и конь медленно, пофыркивая, пошел в гору среди бесчисленных закоулков Трастевере. В одном из них, где воткнутый в железную скобу факел то склонял красноватое пламя, заливаемое дымом, то горел ровно, золотисто, -- Рафаэль слез и постучал у двери. Сверху отворилось окно; женская голова выглянула, и свежий грудной голос крикнул: "А, это вы, мессере! Я сейчас!" И в черном переулке, под звездами, уже вышедшими на небе, юная трастеверинка чрез минуту отворяла ворота, вводила лошадь, обвевала пришедшего смуглотой кос, нежностью, румянцем. По кривой, скрипучей лестнице вновь они поднялись. На одном из поворотов, в темноте, наткнулись на старую бочку из-под вина, засмеялись, он толкнул ее, она присела на край бочки. В небольшое окошечко виден был темно-багровый угасающий закат да лицо Рафаэля, бледное, томно-напряженное, с блестящими глазами. -- Милый, сколько ждала тебя! -- И она обняла, полузакрыв глаза. Через минуту вздохнула, шепнула: -- Ну, идем, идем. -- Встала и повела еще выше, в скромную комнатку с окном на Тибр, с огромною кроватью и Мадонною над ней. Сияя черными своими древними глазами, она сказала, указывая на Мадонну: -- Ты великий художник. Если ты меня любишь, то напиши Мадонну для меня, а не только для кардиналов и князей. Рафаэль ответил, что и ее он напишет -- в облике Мадонны. Она зарделась и засмеялась. "Я простая цветочница!" Но ее профиль с выточенными лбом, тонким носом, узлом черных кос был достоин классической камеи. Начало зеленеть за Тибром, и Венера, светлая утренняя слеза, засеребрилась над Сант-Анджело, когда вниз по скрипучим ступеням спускался Рафаэль. Бледность, ласка были на его лице. Конь дожидался. На дворе собака на него залаяла -- Рафаэль свистнул, лай прекратился: никогда животные не обижали его. Пес подошел и покорно, с вежливостью лизнул руку, как покорно, холодеющими устами начертала поцелуй трастеверинка. По пустынному Риму, Яникулом, к Борго Нуово нес неторопливый конь хозяина на рассвете. Рим небезопасен ночью. Бывает, темные люди ждут у перекрестков. Дозоры ходят. Тибр кофейно-мутен, льется, льется -- печаля, радуя... Покойный конь четко ступает. Невозбранно возвращается Рафаэль. II Все легли вовремя в огромном, холодноватом дворце на Борго Нуово. Бледно отблескивали венецианские зеркала с резными амурами; кариатиды сгибали шеи под тяжестью потолка; ткани умолкли, угас переливающийся хрусталь в люстрах. Лишь золотистый паркет слабо иногда потрескивал. Но наверху, в небольшой комнате, куда вела витая лесенка, горела еще скромная лампа; у стола, заваленного рисунками, картинами, над тетрадью в красном сафьяновом переплете сидел Дезидерио, земляк и ученик Рафаэля. Он слегка горбился; из расстегнутого белого вортника выходила тонкая, полудевичья шея и несла голову некрупную, темноволосую, с нежными задумчивыми глазами. Но уж волненья, Рим, работа -- прогоняли с лица простодушный румянец. Ученик был худее и бледнее, чем бы следовало. Нетвердым почерком Дезидерио писал: "Он не взял меня нынче на раскопки. Я не знаю почему. Впрочем, что ему я -- робкий, ничем не замечательный? А хотелось бы с ним быть всегда! Давно полночь минула, его нет. И так каждый вечер. Дни его горят. Ему мало дней. Мало работ, заказов, наблюдений, мало славы и восторга кардиналов, св. Отца. И ночей не щадит он. Редко возвратится ранее рассвета -- но всегда юный и всегда очаровательный... Впрочем, иной раз как бы тень, раздумье и мечтательность проходят в нем -- он тогда удаляется от всех..." Отложив перо на минуту, Дезидерио продолжал: "Наши ученики, от Пинно, первого, до меня, последнего, боготворят его. Иначе и не может быть. Необычайная прелесть в нем. Вчера Ансельмо сказал: если бы Учитель сошел в Ал, за Эвридикой, то достаточно было бы его взгляда, чтобы свирепый Плутон отпустил возлюбленную. Да, взгляд его чарует. Женщины не могут устоять пред ним. Незачем ему играть на лютне, как Орфею, чтобы они за ним следовали. Поклоняясь красоте божественной, он слаб и к земной. И его влекут как дамы римские, как бесстыдные куртизанки, так и цветочницы и простые трастеверинки. О Боже мой, если бы я обладал гением его... Неужели и я тратил бы ночи на безумства? Впрочем, умолкну: не мне судить или даже понимать Учителя. Он прекрасен. Все, что он делает, безупречно. И быть может, сама жизнь его -- каждый его миг -- есть хвала, высший фимиам Творцу, наделившему его великими дарами". В окне обозначилось зеленеющее небо -- тонкий рассвет. Лаяли вдали собаки. Петухи запели. Дезидерио потушил лампу, спрятал тетрадь и собирался уже лечь на бедную свою полумонашескую постель, когда внизу, по мостовой, раздалось цоканье подков -- знакомый, острый звук. Он вздрогнул. В легком волненье спустился вниз в залу, полную еще опалового сумрака. Лишь в подвесках люстр да в плавном стекле окон начинало бледно струиться и светлеть. Слышно было, как внизу хлопнула дверь, задвинули засов. По лестнице спокойные шаги -- и через минуту перед ним Рафаэль. -- Ты еще не спишь? -- Я ожидаю вас, Учитель. Рафаэль улыбнулся -- томной, несколько усталой улыбкой. -- Можно подумать, что ты за мной следишь, или ревнуешь. Дезидерио смутился. -- Мне не хотелось спать... К тому же... может быть, вам понадобится что-нибудь... Все уж легли. Рафаэль посмотрел на него внимательней. -- Ты слишком много учишься. Стал худеть. Смотри, как бы я не отправил тебя назад, в Фоссомброне. -- Этого не может быть, Учитель, -- тихо дрогнув, ответил Дезидерио. -- Вы не сделали бы мне дурного... Рафаэль покачал головой. -- Вот как! Вот как! Дезидерио прошел за ним в спальню, подал умыться, помогал раздеться. На прощанье Рафаэль поцеловал его в лоб, и провел рукой по нежной, тепло белеющей шее. -- Иди спать, затворник, -- ласково сказал он. -- Если бы все мои ученики были как ты, то мастерская моя обратилась бы в монастырь. Дезидерио покраснел, слегка задохнулся. Затем поцеловал руку мастера и вышел. Вновь -- не хотелось идти наверх, вновь он знал, что теперь уж не заснет. И, взяв стул, тихонько, чтобы не разбудить, поставил его у полураскрытой двери, сел. Временами поглядывал в комнату, где Рафаэль, глубоко вздохнув, быстро заснул на низком своем ложе, под парчово-золотистым одеялом. Он лежал на спине, соединив на груди руки, и большой, бледный лоб его, в черных кудрях, ясно выделялся на восточном ковре. Синеватые тени легли под глазами. Он был так недвижен, тих в зачинавшемся зеленовато-золотистом утре, что Дезидерио стало даже жутко -- точно в легкой ладье отчаливал Учитель к островам блаженных. Но это не была смерть, лишь сон, ее прообраз, вводящий душу в свои, ему лишь ведомые владения. Так просидел юноша довольно долго, и когда ушел, солнце подымалось уже за Монте Кавалло. Рафаэль же спал крепко. Он проснулся гораздо позже. Легкие облачка плыли по небу; голубой апрельский предполудень одевал Рим светом и благоуханием. Темно-зеленая ветвь с золотистыми апельсинами, перевитая лентою с надписью шелком soave [нежно -- ит.)] -- утренний привет поклонницы -- лежала на ночном столике художника. На серебряном подносике -- записка от Апостолического секретаря; св. Отец ровно в полдень, после выстрела из пушки желал его видеть. "Мы, милостью Божьей Лев X, -- думал Рафаэль, одеваясь, -- во всем намерены походить на бурно-пламенного нашего предшественника. Значит, опять будут торопить, подгонять..." Он отдернул занавес окна и выглянул: как всегда, скромный ослик, навьюченный поклажей, постукивал копытцами по мостовой; шагал капуцин, босой, с веревкой у пояса; абруццанки в деревянных корсетах, коротких бархатных юбках направлялись к Сан Пиетро -- из далеких гор, с благоговением, молитвой, ясною душой. Курица где-то кудахтала. Набегала тень облачка, голубоватою волной, вновь светлело, и веселей швырял камешком в голубя уличный мальчик. О, уйти бы в Кампанью, одному лежать на спине, слушая жаворонков, дыша, следя за тихим бегом облачков! Неохотно собирался Рафаэль к св. Отцу: все коленопреклонения, длинные и медовые речи кардиналов -- даже самых изящных и обольстительных, -- все это благообразный, медлительный сон, который, правда, нужно же проделывать... а может быть, не так уж и необходимо? Но не пойти он не мог. И как во многие утра, через полчаса входил, со всеми церемониями, во внутренние покои властелина Церкви. Голубоватый, дымно-весенний свет наполнял комнату. В окно виден был угол строящегося собора, кусок серебряного, в блеске, Тибра, и далекие пинии холма Яникула. У самого окна, за небольшим малахитовым столиком, грузно облокотясь на него, сидел Папа. Держа в руке, выхоленной и пухлой, лупу, рассматривал он небольшую книжку. Художник привычно поцеловал эту руку. Папа кивнул ему приветливо. -- А? -- Он слегка задыхался от толщины и перевел на него водянистый взгляд бесцветных глаз. -- Что ты на это скажешь? Грамматика древнееврейского языка. Смешные люди не только умели писать своими завитушками удивительные псалмы, рассказывать о Ное, Моисее и прочих почтенных старцах, но теперь даже издали правила своего языка... Подумать только! Правила языка, на котором все читается справа налево... а, как это тебе нравится? -- Значит, они достаточно трудолюбивы, Ваше Святейшество. Папа захохотал и кружевным платочком ослепительной белизны отер влажный лоб. -- Да, трудолюбие, трудолюбие, вещь почтенная. Ну и слава Господу, никто в наших владениях не грешит особенно против этой добродетели. Но ведь издано удивительно, а? -- Он опять постучал лупой по пергаменту. -- Да, дела просвещения и благословенной красоты радуют, весьма радуют на склоне лет. Я люблю все это -- и не стану скрывать: Тацит, изданный впервые в мой понтификат, это, любезнейший Рафаэль, много интересней, чем нелепые схизмы, распространяющиеся на свете. И ты трудишься, да, похвально. А что же разбойник подрядчик? Бембо говорил вчера, что опять он обманул тебя, и уж апрель, а травертин все не прибывает. Папа вдруг рассердился: -- Да ведь я... знаешь, что я с ним за это сделаю? Рафаэль вздохнул и покорно, тихо и покойно стал рассказывать о затруднениях с травертином. Папа слушал внимательно. Иногда вставлял слово -- оно должно было показать, что и он все знает и понимает не хуже строителя. Рафаэль почтительно делал вид, что это именно так. Папа заметно успокаивался. -- Как всегда, блаженный Санцио, ты умиротворяешь и погружаешь в какое-то сладостное оцепенение. Когда слушаешь тебя, то смолкают тревоги, будто великий музыкант играет на виоле. Итак, ты находишь, что задержка эта временная, и на ближайших днях все будет наверстано. Dominus det tibi fortitu-dinem [Да пошлет тебе Господь силу -- лат.]. -- Он перекрестил его. -- Над тобою звезда побед. Верю твоим безоблачным речам. Ну живи, работай, не увлекайся чрезмерно прелестницами -- ты еще будешь мне нужен чрезвычайно. И не одному мне, -- прибавил он, засмеявшись, -- искусству, человечеству. Папа иногда любил, сказав самую обычную вещь, вдруг обрадоваться и сделать вид, будто вышло превосходно, и он сам поражен тонкостью языка своего. Рафаэль это знал, почтительно поклонился. -- Вы оказываете мне великую честь, Ваше Святейшество. Честь, мною не заслуженную. Папа милостиво кивнул и взялся за лупу. Выходя, в следующей комнате, Рафаэль чуть не столкнулся с кардиналом Джулио Медичи. Быстро, неслышными шагами пробирался тот к Папе; заметив художника, мгновенно изменил свое лицо -- с холодной озабоченности на привет, любезность. Длинный и тонкий его нос над полными губами, казалось, остро вынюхивал. Что-то влажное было в его лице, неприятно лоснящееся и медоточивое. После нескольких слов приветствия он схватил Рафаэля под руку, слегка отвел, чтобы не было слышно второму секретарю, следовавшему за ним, и вполголоса произнес: -- Милейший наш Агостино, изящнейший амфитрион и поклонник возвышенного, приветствует завтра закат солнца на своей вилле. Вам приглашение послано. И надеюсь, Рафаэль, вы не откажетесь? Джулио блеснул на него большими, темными и тоже влажными глазами, торопливо пожал руку. -- Наверно, мы встретим с вами там восход солнца, как во времена былые с прекрасной Империей... -- Он слегка хихикнул. -- А теперь спешу, спешу к святому нашему вождю, отцу и столпу христианской Церкви. Он любезно кивнул, и быстро надел на лицо свое -- прежнее, холодно-значительное выражение дипломата. Рафаэль же, не торопясь, шел далее. Как и вчера, как завтра, посылало солнце голубовато-золотистые ковры свои на землю, одевая комнаты сиянием светлым, трепетным. В этом был благостный привет благословенным местам. Рафаэль чувствовал на себе негу света -- как бы ослабевал, растворяясь в ней. Ему хотелось широко дышать, пить этот свет, как легкий и обожествленный нектар. И незаметно, не спускаясь вниз, к постройкам и подрядчикам, оказался он в комнате delta segnatura [милой сердцу, волшебной, благословенной -- ит.], где со стен взглянули на него видения юности, фрески Парнаса, Диспута, Афинской школы. В каком сне пригрезились они ему? Вот вновь -- сонмы святых, философов, поэтов, дивная в легкости своей архитектура, небесный синклит, рощица Аполлона, и среди светлого хора отвлеченностей -- отголоски знакомых, некогда милых лиц. Граф Кастильоне, с длинной бородой, Браманте, герцог Монтефельтро, и сама Империя, имя которой всуе упомянул Джулио, -- в облике Сафо перебирает струны лиры, как перебирала их некогда на виа Джулиа. Никого не было в комнате. Ласкалось солнце, да цветные золотисто-радужные пылинки плавали безостановочно. "Этого уже не будет", -- вдруг подумалось ему, и безотчетная стрела пронзила сердце. Как эти вечно уплывающие токи золотого света, уплыла юность, Империя, светлые вдохновения, как уплыла уже вчерашняя трастеверинка, как улетает каждый вздох его и миг. "В далекий путь, -- пела со стены лира Сафо. -- В далекий путь, где тени светлы и прозрачны рощи". В этот день стены возводимого Собора не увидели своего строителя: приступ мечтаний и таинственной тоски овладел им, и из Ватикана, неизвестно зачем, он побрел к Сайта Мария делла Паче. Там глядел на Сивилл, выведенных его же кистью в капелле Киджи, на летящих ангелов со свитками, и в глазах Сивиллы Фригийской, задумчивой и дивной Империи, читал то же, что слышал в лире Сафо. Мгла, сияние золота, лампад... "Почему ушла от нас внезапно Империя? Что за судьба ее?" -- думал он, возвращаясь берегом Тибра. И понять этого нельзя было, как необъяснимо и рождение подобной красоты. В одиночестве сидел он под платаном, недалеко от вод. Мутные, кофейно-желтые, катились они мимо. Женщина полоскала белье. Ребенок бегал. Сант-Анджело вздымался, со своими башнями, зубцами. К нему лепились домики с лоджиями на косых подпорах. Носились ласточки. Солнце склонялось. Беспредельно голубело небо; безбрежно ветерок набегал. Бесконечно Тибр шумел. Трудно было узнать, правда все это или милый сон, дивный мираж? III На другой день с утра зашел Рафаэль к себе в мастерскую, где Пинно и Ансельмо трудились, заканчивая "Преображение", оглядел все, кое-что поправил, но не мог долго задерживаться, направился в Ватикан. Тут ходил по лесам, подмосткам, наблюдал за кладкой, покойно, твердо говорил с подрядчиком -- хитрым бородатым генуэзцем, постоянно переходившим на непонятный свой жаргон дженовезе: наконец сел опять на коня и, в сопутствии учеников, слуг, отправился к Кампо-Ваччино на раскопки. А оттуда должен был заехать к Биббиене посмотреть коллекцию монет, только что купленных; потом распорядиться насчет мраморного младенца в стене Аврелиана, работать дома, ответить заальпийскому художнику -- вообще вести тот беспрерывный, рабоче-творческий день, что и была -- жизнь его. Нынче чувствовал он себя особенно бодрым, остролегким и молодым. Казалось, мало ему света, римского апрельского солнца, мало улыбок на лицах, цветов и девушек. И ласково, с неотвратимой нежностью взглянул он, у театра Марчелла, на двух быстроногих, тоненьких горожанок, сверкнувших на него огромными глазами. Они вспыхнули и засмеялись под его взором, -- к нему полетела красная роза. Он поймал, улыбнулся, кивнул и прикрепил ее к себе на грудь. Варвариец же, испугавшись, рванул и галопом вынес к древнему мутному Тибру, видевшему Ромула, любви царей и императоров. И, лишь проезжая Кампо-ди-Фиори, вздохнул блаженный Рафаэль, даже закрыл бы взор рукой: посредине, довольно высоко на столбах, громоздилась неуклюжая клетка; три человека в колпаках сидели в ней -- это были воры, обокравшие церковь. Завтра повезут их через Рим в шутовских митрах с дьявольскими изображениями к Латеррану; там четвертуют и сожгут. А пока несколько алебардщиков караулят их, народ толпится, слышен говор -- в двадцати же шагах мирно торгуют на лотках ленточками, амулетами, жарят на жаровнях рыбок, уличные писцы пишут письма... Нет, мимо, мимо! Ни издевательств, и ни краж, ни казней не желает проезжающий художник -- это мелко, горестно, не нужно. Со спокойным, светлым интересом погрузится он у Биббиены в мир статеров, дариков, дидрахм. Может быть, вспоминая "Парнас", прочтут они отрывок божественного Платона, перл типографии Мануция; послушают сонет Кастилионе, выпьют по бокалу сицилианского, отдадут честь куропаткам и фазанам. Голубой день будет над ними безмятежен. Но сегодняшнего вечера пропустить нельзя. И к семи Рафаэль уже дома, -- робкий Дезидерио лишь немного видел его -- Учитель снова переоделся, он не может запаздывать, огорчать друга своего, Агостино Киджи, встречающего закат на притибрской вилле. Все же к закату Рафаэль не поспел. Солнце уже скрылось; гигантский оранжевый веер сиял за Ватиканом, в нем четко чернели пинии по холмам, и глубоким, насыщенным блеском были полны улицы Рима, когда Рафаэль всходил по лестнице. Слуги в богатых ливреях низко кланялись. Благоухали цветы в корзинах. На верхней ступеньке последние лобзанья солнца залили его пурпуром, кинули алые пятна на простенок, потолок. Легко, в нежно-шуршащем шелке шел Рафаэль, он ощущал аромат роскоши, изящества, милых женщин, -- и вступил в залу, где в синеющем полумраке зажигались уже золотые канделябры. Ровное мелодичное журчание голосов -- многие уже собрались -- неслось оттуда. И эту залу, и виллу знал Рафаэль -- сам он и ученики его трудились тут, накладывая на стены своими фресками светлый покров радости. Летали голуби Венеры, нежная Психея восходила на Олимп -- совершать брак с Амуром; небожители в облаках принимали ее, правили свадебный пир, цветы сыпались, разливались благоухания, и бессмертная пляска увеселяла сердца бессмертных. А могучая природа одаряла их цветами, и плодами, бабочками, птицами -- все жило и шелестело в дивных фризах. -- Наконец-то, Рафаэль, и вы. Наконец! -- говорил хозяин, Агостино Киджи, -- высокий, тонконосый, с гривой волос бородатый человек, беря его под руку. -- Мы уж подумали, что вы обманете. Рафаэль мягко поклонился. -- Этого, кажется, со мною еще не было. Гости шумно и весело его приветствовали. -- Бероальдо собирался уже читать новые сонеты, -- ласково проговорила мона Порция, у которой художник почтительно поцеловал руку. -- Но поджидали вас. Рафаэль поклонился и сказал, что, если бы эти сонеты были прочтены дважды, вряд ли остался бы кто-нибудь недоволен. -- Но пойдемте сюда, друг мой, -- продолжал Агостино, увлекая его к лоджии, -- пока не завладела нами какая-нибудь из Психей, сделайте честь вину, для вас сохраненному! И Агостино, слегка раздувая тонкие ноздри, вывел его в просторную лоджию, всю разубранную цветами, с видом на Тибр и Рим. Небольшие столики были расставлены у балюстрады. За ними сидели, пили, смеялись. У одного, с большим букетом чайных роз, они сели. Агостино налил из хрустального, граненого графина по бокалу вина. -- Все то же вино, -- Рафаэль улыбнулся, -- что и боги пили на свадьбе Психеи. Только в венецианском бокале. И, держа его за тоненькую ножку, прежде чем выпить, вдохнул он нежный аромат. -- Да, любезнейший Рафаэль, не будь я христианином и банкиром его Святейшества, я хотел бы, чтобы после смерти жизнь моя шла в том же олимпийском мире, что вы так чудесно воскресили на стенах наших. Рафаэль протянул опорожненный бокал. -- Еще вина, дорогой Агостино. -- Охотно, да, ваше здоровье! За ваше чародейное искусство. Они чокнулись. -- Да, продолжаю, я желал бы жить вечно в воздухе Олимпа. Смерть... ах, не хотел бы я ее, и ни сейчас, и ни когда-либо. Он слегка вытянул вперед и сжал руки. Глаза его блеснули -- почти дико, страстно. -- Если говорить серьезно... это, понятно, будет... рано или поздно. Но -- дальше, дальше! Вы еще во цвете лет, Рафаэль, а у меня уже седины. Правда, судьбы своей никто не знает... Ах, я хочу еще жить, хочу, художник! -- почти вскрикнул он. -- О, какие во мне силы! Я хочу бороться, повелевать, ласкать... творить, я хочу, чтобы вокруг меня были люди, как вы, я хочу напитать всю жизнь красотой, и быть вечно в огне, в огне... Он оперся локтями на колени, сжал голову. -- Вы поймете меня. Вы поймете -- ведь не только же торгаш я, и не только рудники, конторы, банки меня занимают... Хотя, -- прибавил он, и глаза его заблестело вновь, -- и это... о, и это увлекает, и богатство, и могущество. Рафаэль вздохнул. -- Я люблю жизнь не меньше вашего. И как раз сегодня кажется она мне особенно прелестной... Но... за все последнее время, с какой-то новой, необыкновенной ясностью я чувствую, насколько все мгновенно, как призрачно, Агостино... Я не удивился бы ничему такому, что ранее казалось странным... и далеким. Агостино улыбнулся. -- Вы цветете! И вы знаете, что ничто горькое вас не заденет. -- Нет, -- ответил Рафаэль покойно и как бы задумчиво, -- мы ведь ничего не знаем -- я лишь повторяю ваши слова. А скажите, будет у вас нынче Лаурана? -- Будет... полоумная женщина. Почему вы спрашиваете? -- Она прислала мне стихи. Я хотел бы поговорить с нею. В это время в залу, уже ярко сиявшую в сумерках, плавными и неслышными своими шагами вошел кардинал Джулио. Длинный его нос, как всегда, что-то вынюхивал. Смесь сладости и мрака была на лице. Агостино поднялся. -- Простите меня, Рафаэль. Надо встретить эту лису. Рафаэль остался. Он медленно отпивал душистое вино и смотрел за балюстраду, где кипарисы, лавры, апельсиновые деревья сходили к Тибру аллейками и в беспорядке, фонтан журчал, и среди олеандровых боскетов стояли каменные скамейки; в нише направо белела статуя. Закат угас. За Тибром простирался Рим -- уже тонущая в весенних дымных сумерках громада садов, дворцов, развалин, храмов. Налево Сант-Анджело вздымался -- зубчатыми башнями; прямо виднелся купол Сайта Мария Ротонда, а направо, над Форумом и Велабром, синел уже туман, прорезываемый черными кипарисами. В городе огоньки зажигались, но на горизонте, призрачно выделяясь на фиолетово-сиреневом небе, переходившем в нежно-оранжевое, розовели Сабинские горы: волнистой, прерывистой линией от Монте Соракто до Монте Дженнаро. Смутный гул доносился из города -- но уже смягченный, утишенный -- вечер наступал. Звезда бледно замерцала над Авентином. Рафаэль долго, внимательно любовался видом давно знакомым и всегда новым, потом перевел взор назад, к освещенной зале. Видно было, как Агостино любезно и почтительно беседовал с кардиналом, как приветливо кивала вновь прибывающим мона Порция, как слуги пробегали с подносами, прохаживались гости. Можно было подумать, что по одну сторону дремлет вечность Рима, пустыня Кампаньи, гор, а по другую, светлый и легкий, вьется непрерывный карнавал. На минуту все стихло в зале. Раздались звуки лютни, и небольшой, но мелодический голос запел: О, сколь прекрасна жизнь скоропреходящая, Радугой счастья нас увеселяющая, Светло улетающая к волнам Летейским! Лютня аккомпанировала мягко и нежно. Нежно-серебряное было и в пении, и в полузаглушенных, но прозрачных звуках инструмента. Когда певица закончила, раздались аплодисменты. Агостино вновь вышел в лоджию, подошел к столику Рафаэля, налил себе вина. Лицо его было взволнованно, несколько побледнело. -- Рафаэль, помните вы божественную Империю? Как она пела! Рафаэль медленно и утвердительно кивнул. -- Помните, что тогда мы были с вами соперниками? -- Рафаэль вновь наклонил голову. -- Что почти уже восемь лет, как оставила она нас? -- Я все помню. Она ушла в день Успения Богородицы, 15 августа 1512 года. Была гроза, страшный ливень. Все оплакивали ее смерть. -- И не находите ли вы, что смерть эта в расцвете красоты, молодости не была вполне обычной? -- Она ушла так же внезапно, и почти сверхъестественно, как и явилась в жизнь, будучи совершенной красотой. Агостино опять тяжело подпер руками голову. -- Я думаю так же. И, выпив бокал, бросил его вниз. Со слабым звоном распался дивный венецианский хрусталь. -- Бездна забвения! Но вы, художник, светлой своей кистью увековечили Империю. Он встал и взял его под руку. -- Идем, однако. Дамы удивляются, почему нет с ними всегдашнего, как сказала нынче Бианка, благоуханного Рафаэля. -- Мона Бианка, -- ответил Рафаэль, -- синими своими глазами сама напоминает фиалку из окрестностей Пармы. И, допив вино, покорно направился он за хозяином, и покорно уселся с мадонною Бианкой, синеокой Психеей, в полукружии дам и кавалеров, собиравшихся в большой гостиной слушать Бембо. Исполняя выпавший ему фант, длиннобородый, лысый Бембо кратко, ясно и изящно произнес небольшую речь, в прославление Психеи, вечно прекрасной, женственной души мира, дарующей ласку и очарование. По его словам, потому бессмертные приняли ее в свой сонм, что в ином отношении она выше даже Афродиты -- ибо Афродита полдень, свет и свершение, Психея же лишь легкое дуновение, внутренний, как бы эфирный дух любви. Речь имела успех. Все зааплодировали. -- Чудно, чудно, -- говорили дамы. -- Да, недаром мессер Бембо первый наш поэт, и первый латинист Апостолической курии! Рафаэль поцеловал ручку моны Бианки. -- Синие очи Психеи говорят об эфире небесном, который изливает она на бедных смертных. Бианка улыбнулась и погрозила пальцем. В это время шумная и легкая ватага масок ворвалась из боковых дверей -- завеяли голубые, черные шелковые плащи, расшитые золотыми звездами; таинственно засияли глаза из-под бархатных полумасочек. Зазвучали скрипки. Вихрем понеслись призраки по зале, плавно и мерно колыхаясь, в странном танце своем, вокруг высокой женщины с голубком в руке, в центре. -- Ну, а знаете ли вы, знаток всего, Рафаэль, -- спросила Бианка, слегка хлопнув его по руке веером, -- что это значит? Рафаэль вновь поцеловал ей руку, около локтя, -- молочно-бледную, с тонким голубыми прожилками. -- Я знаю лишь одно -- что синеющий эфир исходит не только из очей Психеи, но и из божественных ее рук. -- Поэт, поэт. -- Она смеялась. -- Так знайте, что это хоры звезд, планет и комет, поклоняющихся Венере, сестре своей. Когда, через несколько времени, Рафаэль встал, чтобы налить себе вина, одна комета пролетела рядом с ним, слегка задев его плащом. В миндалевидную прорезь маски глядели слегка косящие туманные, как бы безумные глаза. -- Но помни, смертный... -- прошептал знакомый голос. -- Но помни, смертный... Он подхватил ее под руку и повел к балюстраде, к столику, где стояло еще его вино. -- Что бы ни пророчила ты мне, Лаурана, -- он налил, -- принимаю! Пью! Комета схватила его за плечи, нагнулась -- длинно заглянула в глаза. -- Ты не можешь быть иным, Рафаэль! Ты -- Рафаэль! Тем же золотистым вином чокнулись они, но теперь, выпив, он бросил бокал. И с таким же мелодичным, слабым стоном тот разбился. Лаурана же, вся в черном, с рассыпающимся хвостом своим, унеслась в залу, где танец продолжался. Голубая ночь стояла над садами, когда Рафаэль под руку с синеокой Бианкой спускался к Тибру, среди кипарисов, лавров, апельсиновых деревьев. На каменной скамье, недалеко от античного саркофага, над которым склонялось лимонное деревцо, они сели. Вдали светились окна виллы; слышалась музыка; пары неслись в танцах. Бал продолжался. И уже слуги в одной из боковых гостиных готовили алтарь Венеры, где богине предстояло жертвоприношение -- молоком, голубками, мадригалами. Бембо и Бероальдо -- сонетами, Лаурана -- сафическим строфами. Целуя руки смеявшейся Бианке, Рафаэль говорил: -- Видите ли это лимонное деревцо? Древний миф повествует, что в него обратила Афродита мертвого Адониса. Оплакивая его гибель, она вдруг вскрикнула: "Я хочу, чтобы, как некогда лавр говорил о любви Дафны, так дерево обессмертило бы нашу любовь". И она изливает амброзию на волосы Адониса, омывает тело его водою Идалии, шепчет неведомые слова и покрывает страстными поцелуями. И тогда волосы его твердеют, вытягиваются корнями, тело -- гладким стволом; юношеский пушок обращается в листья, белизна становится цветами, руки простираются ветвями. И влюбленный по-прежнему, он осыпает любовницу свою белыми лепестками. Мона Бианка зааплодировала. -- Браво! Браво! Откуда такие познания в мифологии? -- Но я ведь, на своем веку, писал не одних мадонн, и не одним мадоннам поклонялся. -- Вот я всегда и говорила, что Рафаэль все знает, -- тихо и с улыбкой отвечала Бианка. -- Все ему близко! Рафаэль же целовал ее нежно и длительно, находя важные предлоги и для рук, и для молочной шеи с нитью тускло-золотеющего жемчуга, и для губ, и для синих знаменитых глаз мадонны Бианки. IV "Сегодня воскресенье, -- писал три дня спустя Дезидерио в своей тетрадке, -- и утром я слушал мессу в Сайта Мария делла Паче. Пусть смеются надо мной другие ученики, называя меня девственницей из Фоссомброне и святой Дезидерией; все равно, даже в этом Риме, шумном и блестящем городе (светлые виноградники, поля и синеющие горы нашей страны все-таки лучше), -- даже и здесь я не могу забыть наставлений матушки, говорившей, отправляя меня сюда: помни, Дезидерио, всегда помни о Господе нашем Иисусе; не ложись спать, не прочитав молитвы, соблюдай посты и ходи в церковь. И св. Дева даст тебе силы устоять в омуте, называемом Римом, и сподобит овладеть искусством. Да, матушка, я так и живу. Здесь считают это отсталым. Здесь царят роскошь и мирская суета, истинно верующих же мало. Но ко всему этому блеску, великолепию не лежит моя душа. Каким был в Фоссомброне, таков я и здесь. Я живу скромно и незаметно, молюсь, не пропускаю месс; сердце мое легко; я издали гляжу на жизнь, катящуюся пестрым, блестящим карнавалом; лишь иногда грусть одевает меня своим покровом. Что же до искусства, то я успеваю мало -- не без печали сознаюсь в этом. И хотя Учитель, как справедливо называют его, божественный Рафаэль, и снисходителен ко мне, все же я чувствую, что силы мои слабы, кисть неверна, рисунок бледен и невыразителен. Я не могу сравняться даже со средними учениками вроде Ансельмо. Но сама жизнь около Учителя... О, всегда буду я благодарить Небо, давшее мне ближе узнать этого человека! Отстояв мессу, я заходил в капеллу Киджи, где несколько лет назад Учитель написал четырех Сивилл. Глядя на одну из них, Фригийскую, -- опершись рукой и телом на полукружие свода, она задумчиво читает скрижаль, несомую ангелом, -- я вспомнил Учителя. Ранее я слыхал, будто в Сивилле этой он изобразил свою возлюбленную, некую красавицу и куртизанку Империю, умершую восемь лет назад. Но уже таково обаяние его кисти: грешницу эту он возвел к высшей глубине и задумчивости -- и не знаю почему, мне мгновенно представилось, что на этой скрижали она читает судьбу самого Учителя, и уже знает ее. Это меня взволновало. И, возвращаясь домой, я все время думал о нем. Вот что, между прочим, занимает меня: живя здесь довольно долго, зная все творения художника, видя его самого ежедневно, я не могу с уверенностью сказать, истинный он христианин или нет? О, конечно, в Господа Иисуса он верит, и св. Деву прославлял неоднократно; но нельзя не видеть, что и красоте земной, чувственной предан он чрезвычайно. Не говоря о живых женщинах, он как будто влюбляется и в мраморных богинь, вечно занят древностями, восторгается монетами, греческими торсами, целые утра проводит на раскопках на Кампо Ваччино, откуда, по-моему, и вывез эту лихорадку, правда, не сильную, которая держит его в постели уже второй день. Мне трудно обнять все это, свести к одному. Для христианина он слишком язычник, для язычника же -- слишком полон того света, какой дается христианину..." Он задумался и отложил перо. Потом захлопнул тетрадь, спрятал ее, вышел из комнаты. Было три часа дня. Дезидерио спустился вниз, в спальню Рафаэля. Слабым движением руки ставил Рафаэль серебряный колокольчик с ручкой в виде Амура на столик у изголовья. Желтые шелковые занавеси на окнах были спущены; в комнате стоял золотистый полумрак. Пахло розами -- большой красно-белый букет лежал на комоде, -- духами. Воздух несколько спертый. Увидев вошедшего, Рафаэль улыбнулся. -- Ты всегда где-то здесь, Дизи. Мне кажется, стоит подумать о тебе, и ты явишься. -- Я ведь и на самом деле недалеко... А сейчас только что спустился. Рафаэль ласково глядел на него темными, бессветными глазами. Лоб его был влажен, пряди черных волос разметались по подушке. Ворот рубашки расстегнут -- точеная, длинная шея, как у "Давида" Микель-Анджело, выходила из нее. -- Милый, подыми занавес, отвори окно. Здесь немного душно. В комнате сразу стало светлее. Ветерок набежал слабой волной, зашелестел листьями роз. -- Как вы себя чувствуете, Учитель? Рафаэль вздохнул. -- Теперь легче. Лучше дышать. Голова болит, и какие-то все кошмары... Или это я засыпаю, во сне вижу? Подойди, дай руку. Дезидерио сел рядом с постелью. Рафаэль взял его за руку, погладил. -- Ну, это теперь не сон, а правда. Рука моего славного Дизи, юного скромника из Фоссомброне. Ансельмо мне недавно сказал, что ты в монахи собираешься. Правда? -- Если вы, Учитель, не прогоните меня, я останусь при вас. -- Зачем же я тебя стану гнать? Нет... это ты... напрасно говоришь. Ну, а если бы меня не стало... Например, я бы умер? Дезидерио быстро поднял голову. -- Не надо говорить так, Учитель. -- Почему не надо? Разве я не могу умереть? -- Это было бы слишком ужасно и несправедливо. -- Все равно... ну, скажи, что бы ты... сделал? Дезидерио помолчал. -- Мне трудно даже думать, Учитель. Несколько времени Рафаэль лежал с закрытыми глазами; потом приоткрыл, слабо повел ими. -- Если, правда, станешь монахом... это пойдет к тебе... помолись. И за меня помолись, Дизи, не забывай меня. Дезидерио встрепенулся. -- Учитель, вы так странно говорите... Вы меня пугаете. Вам хуже? -- Вот хорошо, что ты окно открыл. Что это, музыка играет? Где-то вдалеке... -- Нет, музыки не слышно... -- Ну, может быть. А быть может, ты не слышишь. Но -- хорошо! Как удивительно пахнет этот ветер. Помнишь, Дизи, Монте-Катрия, у нас, на родине? В апреле горный ветерок пахнет там... фиалками. Он опять повернул голову, закрыл глаза, но руку Дезидерио продолжал держать. Дыхание стало ровней, он как бы вдруг задремал. Слабый сон, похожий на забытье, овладел им. Дезидерио сидел недвижимо, не выпуская руки. Тонкий, нежный профиль Учителя рисовался перед ним; и ему вспомнилось, что совершенно так же, бледным и ушедшим лежал он в то утро, на рассвете, когда Дезидерио его караулил. Но теперь было тяжелей. Смутные, неожиданные слова Учителя взволновали его. Рафаэль вздохнул, перевернулся на другую сторону и вынул руку из руки ученика. Тот встал, тихонько подошел к окну. Небо стало облачнее, подул ветер -- Дезидерио решил закрыть окно. Высунувшись на улицу, на мгновение замедлился: окруженный толпою слуг, телохранителей, дворян, на богато разубранном муле ехал кардинал Джулио. Он плавно покачивался на седле, слегка вытягивая вперед голову с длинным тонким носом. По временам направо и налево раздавал благословения -- знамением креста. Двое красивых юношей вели его мула под уздцы. Впереди особые люди расталкивали народ, глазевший с величайшим любопытством. У дверей дворца Рафаэля мул остановился; один из дворян подал бархатную скамеечку, на которую кардинал сошел. Любопытные теснее нахлынули -- каждому хотелось взглянуть поближе. Алебардщики опять их отогнали. Двери распахнулись. Привратник кланялся низко. Джулио обернулся, в последний раз благословил толпившихся, и стал подыматься по лестнице. Через несколько минут он сидел уже в комнате Рафаэля у самой постели, поводил длинным своим носом и однообразно-сладостно журчал. Дезидерио робко жался в уголку. -- Вам нужен покой, любезнейший Рафаэль, огонь творчества и непрестанных работ утомляет вас, и за теперешнюю вашу болезнь все мы, обременявшие вас заказами, несем ответственность. -- Я счастлив трудиться, Ваше Преосвященство, -- тихо сказал Рафаэль и полузакрыл глаза. -- А эта лихорадка, надеюсь, недолго задержит меня... здесь. Джулио рассыпался в соболезнованиях и уверениях, что болезнь эта пустая. Но передал, что сам св. Отец справлялся о его здоровье, что вообще все в Ватикане любят и заботятся о нем, в восторге от его работ. Рафаэль слушал молча, глядя вверх, иногда закрывая слабеющие глаза. Кардинал стал рассказывать о домашних придворных делах -- как Кастильоне убеждает св. Отца вернуть Урбино прежнему герцогу, как запутывается внешняя политика св. Престола "дерзкими мальчишками Карлом и Франциском", да еще бессмысленные нападки на курию этого Мартинуса Лютеруса, полоумного немецкого монаха, которого, конечно, вовремя надо было сделать архиепископом с хорошими доходами, и тогда он не выдумал бы всей этой пустой истории с индульгенциями. Индульгенции! Странное дело! Конечно, если сидеть в варварской Германии на грубом хлебе, то можно обходиться грошами -- но тогда не угодно ли уж учреждать какой-нибудь новый орден Sancta povertade [Святой нищеты -- лат.] вроде этого... болезненного и полуеретического Франциска Ассизского. Удивляться же, что Апостолическая курия прибегает к разным источникам доходов, -- просто неумно, это детское незнание жизни. -- Италия! Империя! -- слабо произнес вдруг Рафаэль. Джулио на мгновение остановился. -- Что хотите вы сказать этим, друг мой? Рафаэль не ответил. В голове его путалось, и плавные слова Джулио звучали как далекий дождь, шум которого слышен, но невнятен. "Пускай дождь проходит, не хочу дождя..." -- медленно плыло в голове. Он вздохнул. -- В Урбино мало бывает дождей. Правда, Дизи? Кардинал взглянул на него пристальней и подумал, что болезнь серьезна. Он встал и, заявив, что не желает более утомлять, благословил. Затем поднялся к выходу. Его глаза приняли обычное, холодно-водянистое выражение; и ничего благословляющего в них не было. -- Дизи, -- произнес Рафаэль вполголоса, когда тот ушел, -- он мне надоел. Через минуту прибавил: -- Все они ничего не понимают. Ничего. В главном, Дизи. В этот день знатных посетителей больше не было. А незнатным говорили, что художник слаб, и разговоры ему вредны. Так распорядился медик Паны, Джакомо да Б решил, лечащий его. Видимо, был он прав: Рафаэль очень ослабел. Вечером, однако, уснул хорошо. В полночь вдруг хлынул теплый, весенний ливень. Ровный, мягко-глуховатый шум сначала удивил его, он проснулся: "Что это?" И когда ему объяснили, опять замолк. Быть может, самый гул успокаивал. Он опять заснул. И хотя дышал тяжко, все же сон подкрепил его и ободрил. Утром Джакомо нашел, что жар меньше и сердце лучше. Правда, весь день чувствовал он себя легче. Говорил, хотя и тихо; пробовал даже читать. Ему приятно было, что отовсюду спрашивали о его здоровье, присылали букеты цветов. От Бембо получил он античную вазу -- подвиги Энея изображались на ней. Кардинал Биббиена подарил маленького белого попугая, который говорил: "Милый Ра-фа-эль! Милый Ра-фа-эль!" Художника он повеселил. Перед вечером высокий, львиноволосый Агостино Киджи навестил его. Рафаэль улыбнулся, как будто рад был его видеть. Агостино тряхнул своей гривой. -- Ну? Лучше. То-то вот и есть, дорогой наш Рафаэль. Значит, вы напрасно испугали меня. -- Мне приятно, что моя судьба вас заботит. Он глядел огромными, очень покойными своими глазами в окно, где вечерний, зеркально-золотистый свет втекал легкими струями. Небо было прозрачно, нежно. Оно наполнилось пред-закаточным очарованием дня погожего, весеннего, омытого вечерним дождем. Медленно и слабо звонили в церкви. -- Вся жизнь, -- сказал Рафаэль, -- как вон то облачко, золотая ладья, скользящая в закате. Приходит, уходит. -- Ах вы, художники, поэты, всегда иначе принимаете невзгоды, нежели мы. -- Агостино засмеялся. -- В вас нет борьбы. Если бы я был болен, я торопил бы своего врача, и мне досадно было бы промедление, отрывающее меня от дел. Рафаэль приподнялся, оперся на локоть. Взгляд его оживился. -- Да, я знаю это чувство, знаю... И послушайте, Агостино, я ли не брал, не глотал весь этот свет и великолепие... О, разве не отпил я из золотой чаши жизни? Агостино в это время взял в руки сверток, развернул его и посмотрел. Потом улыбнулся. -- Стихи. Разумеется, от поклонницы. -- Это сонет Луараны. Он давно уж лежит здесь. -- Вот видите, как о вас сказано: Ты в нежности приемлешь образ Бога, Ты в радости взойдешь в Его дворцы... Прочитав еще две строки, Агостино остановился. -- Отчего же вы не продолжаете? -- Ну, там какие-то сумбурные прорицания, совсем во вкусе этой вашей Лаураны. -- "Но помни, смертный..." -- произнес Рафаэль. -- Все равно, дорогой Агостино, я ведь знаю сонет... Он замолчал. Агостино попытался изменить разговор, отвлечь его, но Рафаэль остался задумчивым. Вскоре он вновь устал, ослабел и слегка даже застонал. Ему трудно было дышать. Когда ушел посетитель, он позвал к себе Дезидерио. -- Дизи, завтра я хочу исповедоваться и причаститься. Дезидерио сначала молча на него посмотрел, поцеловал ему руку, вышел. У себя в комнате сел к столу и подпер руками голову. "Учитель умирает!" -- пронеслось в его душе. Он зарыдал. V В среду Рафаэль исповедовался. Был он уже очень слаб, дышал неровно, с хрипом, но еще мог заняться делами земли: раздал имущество свое ученикам, завещал деньги на перекрытие дарохранительницы в Сайта Мария Ротонда, где и желал быть погребенным. А затем медленно, но неотвратимо стал погружаться в полусон, преддверие сна вечного. Как и жил, умирал он покойно. Грудь его как бы устала дышать; глаза -- устали смотреть, и с замирающим дыханием все прежнее, что знали в имени Рафаэль, переходило в край воспоминаний. Последний вздох его, еле слышимый, слабо-таинственный, раздался в пятницу на Страстной неделе, как в пятницу же на Страстной тридцать семь лет назад пришел он в мир. В этот день произошло несчастье с лоджиями в Ватикане. Тело же Рафаэля было перенесено в залу, где в головах его поставили "Преображение". Все, приходившие проститься, видели это творение, последнюю работу мастерской Рафаэля. Днем дождь шумел, а к вечеру все успокоилось, небо прояснело. Закат нежно-алый, и шелковеющий, вливался в залу и окроплял бледный и высокий лоб с темными кудрями, огромные глаза, уже умолкшие, губы, столько лобзавшие; руки, торжественно сложенные на груди, -- столько творившие и ласкавшие столько! Спаситель возносился над ним на горе Фавор. Ученики, не в силах вынести света Фаворского, закрывали лица руками. А внизу одержимый мальчик корчился в руках мужчины, и женщина на коленях -- вновь отзвук Империи -- указывала на него пальцем. Друзья, поэты, дипломаты, кардиналы, сам св. Отец -- все перебывали у него. Среди них робко терялся юноша Дезидерио. Он молчал, плакал тайно, у себя в комнате, да по ночам спускался, и подолгу, при свете погребальных свеч, всматривался в Учителя. А ночи непрерывно текли, сменяясь днями, и опять ночами, и вот уж бедный прах Рафаэля с царственной пышностью похоронен, как желал усопший, в Сайта Мария Ротонда. Любящие плачут, тоскуют женщины, равнодушные равнодушны. Ученики делят ризы, а дни летят все далее и далее, и такие же чудесно-голубые утра над Римом, так же воздух сияет и золотеет пред закатом, так же улыбаются трастеверинки, так же уплывает все в синеющий туман былого; и в храмах, галереях, Ватиканских станцах -- ясные и мелодичные, ритмом и гармонией овеянные -- процветают образы Рафаэля. Но дворец его на Борго Нуово пуст. Многие ученики уж разошлись. Собирается на родину и Дезидерио, хоть и тяжко ему оставить в Риме могилу Учителя. Но уж он уговорился с купцами, возвращающимися через Умбрию в Урбино, и они его подвезут. Накануне отъезда, сидя один в полупустой комнате, перед вечером, Дезидерио писал: "Мы завтра едем. Марко Антонио Бистиччи показал мне мула, на которого я сяду. Я рассматривал седло, уздечку, гладил по спине покорное животное, которому надлежит нести меня на родину, и разные мысли шевелились в голове моей. Я не думал, что так буду возвращаться! О, каких надежд был я полон, отправляясь сюда! Мне казалось, что близость Учителя, его советы, указания откроют мне двери великого искусства, к которому стремилась моя душа. Вышло иначе. Талант не раскрывается во мне или, может быть, вовсе его не было? Во всяком случае будущее мое очень, очень скромно: вряд ли оно выйдет за пределы родного Фоссомброне, где с усердием и полным прилежанием стану я применять то, чему все же научился у незабвенного Учителя. Его нет уже! Слезы застилают мне глаза, и горло сжимается, когда вспомню, что никогда уже, никогда не увидать мне его стройного, совсем юношеского еще облика, этих темных кудрей, в которых странно было бы видеть седину. Да, он ушел молодым, как молодостью была проникнута его жизнь, его искусство. Отчего покинул он нас так рано? Одни говорят, что причиной тому переутомление; другие, что он злоупотреблял любовью; что сам Рим, древний, ветхий Рим, который он беспокоил раскопками, отомстил ему, послав ему смертельную лихорадку. За эти дни горя, за эти ночи, проведенные у его гроба, я много передумал. Мне кажется, причина иная. Сравнивая его с другими людьми -- здесь, в Риме, я довольно насмотрелся, -- я всегда думал, что Учитель -- особенное существо. Весь он будто бы создан из более нежной и тонкой ткани, нежели мы. Он -- изящнее, легче, хрупче всех нас. В этом грубом -- все-таки -- мире он прошел светлой кометой и надолго загоститься тут не мог. Я видел, как он причащался, я был с ним до самой его кончины. И я счастлив, что умер он христианином; теперь нет для меня сомнения, что его светлая душа будет принята в сонм бессмертных. Он искренне раскаялся в своих грехах, но и грехи его -- не из числа страшных, смертных. Однако начинает смеркаться. Вот новый месяц, бледный, тонкий, появляется на лиловеющем небе. Весенняя дымка одевает Рим. Несколько огоньков зажглось. Пора! Прощай, Учитель! Прощай, Рим!" Он отложил перо и сидел задумавшись. Потом прибавил: "Незадолго перед смертью Учитель сказал мне, что если я пойду в монахи -- то чтобы за него молился. Я молюсь и так. А в монастырь... может быть, и пойду". Притыкино, 1919 Комментарии Альманах "Литературная мысль". Пг.: Мысль, 1922, No I. Печ. по изд: Зайцев Б. Тихие зори. Мюнхен. Т-во зарубежных писателей, 1961. Новелла повествует о великом итальянском живописце и архитекторе эпохи Возрождения Рафаэле Санти (1483--1520). В эпиграфе -- слова из 3-й "Молитвы на сон грядущий" (см.: Молитвослов с акафистами. 3-е изд. Пг., 1915. С. 23). В мемуарном очерке "Борис Зайцев" Ю. К. Терапиано отметил: "Главное в "Рафаэле" -- это религиозная основа любой жизни, которая присутствует и в жизни Рафаэля, несмотря на то, что сам художник мог быть безразличен к религии. Но он зато умел хорошо видеть метафизическую природу искусства, а его смирение перед нею -- признак настоящего гения" (цит. по: Терапиано Ю. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924--1974). Париж; Нью-Йорк, 1987. С. 286). ...выезжал он на ардеатинскую дорогу. -- Ардеатинская дорога в окрестностях Рима ведет к древнейшим подземным кладбищам римской христианской общины -- катакомбам Домициллы, женщинам из императорского рода Флавиев. ...поглядеть часть аврелиановой стены... -- Стена Аврелиана, римского императора (214--275) -- мощное оборонительное бетонно-кирпичное сооружение протяженностью около 19 километров, с неприступными зубчатыми башнями; возведено в III в. для защиты от участившихся набегов варваров. "Что сказал бы об этом Бембо" -- Пьетро Бембо (1470--1547) -- итальянский писатель и историк; с 1539 г. -- епископ. Облик Сивиллы, грозящей предсказаниями. -- В греческой мифологии сивиллы (сибиллы) -- пророчицы, предрекающие чаще всего беды. ...страшная громада Терм Каракаллы. -- Среди тысячи древних римских бань Термы Каракаллы (212--216) -- самые грандиозные: их площадь около 12 гектаров. Этот шедевр архитектурного строительства состоял из огромных залов для отдыха, зданий для библиотек, спортплощадок, парков, лавок со съестным; Термы могли одновременно принять более полутора тысяч человек. ...вдали высился Септизониум. -- Древнеримский Септизоний -- одно из самых великолепных зданий античности; построил его император Септимий Север (146--211). ...к туманному Палатину. -- Рим расположен на семи холмах, один из которых -- Палатин, где некогда Ромул построил свою хижину, положившую начало Вечному городу. Впоследствии на Палатине выстроили свои дворцы императоры Рима. ...Дезидерио, земляк и ученик Рафаэля. -- Дезидерио -- персонаж вымышленный; лишь отдельными чертами напоминает он земляка и ученика Рафаэля -- Джулио Романе (наст. фам. Пип пи; 1492--1546). ...если бы Учитель сошел в Ад, за Эвридикой... -- Мифическая Эвридика -- жена фракийского певца Орфея, умершая от укуса змеи. Орфей спустился за нею в ад, где покоренный его пением бог подземного царства Аид позволил ему взять на землю Эвридику, но с условием, что он не взглянет на нее, пока не выйдет из царства теней. Орфей запрет нарушил и навсегда лишился Эвридики. ...направлялись к Сан-Пиетро... -- Самая большая церковь в мире Базилика ди Сан-Пьетро ин Ватикане (собор. Св. Петра) строилась и перестраивалась со времен императора Константина Великого (ок. 285--337) До своей смерти в 1514 г. руководил строительством базилики Донато Браманте; затем его сменил Рафаэль. В росписи собора активно участвовал и Микеланджело. ...Тацит, изданный впервые в мой понтификат... -- Дошедшие до наших дней труды великого римского историка Тацита (ок. 58-ок. 117) "Анналы", "История" и др впервые полностью были изданы во времена Рафаэля, в период правления (понтификат) папы Льва X (1475--1521) ...чем нелепые схизмы... -- Схизма -- раскол (греч.). Римская католическая церковь пережила в 1318--1417 гг. великий раскол, когда у власти одновременно находились несколько пап. Милейший наш Агостино, изящнейший амфитрион... -- Агостино Кнджи (Великолепный; 1468--1520) -- банкир и меценат, покровительствовавший Рафаэлю. Амфитрион -- мифический царь Фив, славившийся гостеприимством и ставший героем многих произведений мировой литературы от Плавта (ум. ок. 184 г. до н. э) до Мольера (1622--1673), Жироду (1882--1944) и Камю (1913--1960) ...как во времена былые с прекрасной Империей. -- Империя -- прекрасная куртизанка, возлюбленная Агостино, запечатленная Рафаэлем на фресках и алтарных образах. ...в комнате della segnatura, где со стен взглянули на него видения юности, фрески Парнаса, Диспута, Афинской школы. -- О величайших творениях Рафаэля в Ватикане -- его цикле станц Делла Сеньятура (росписей парадного зала дворца) Зайцев, раскрывая их глубокий философский смысл, рассказывает в книге "Италия": "Из них главнейшая, давняя соперница Сикстинской, -- станца della segnatura: это комната в папских покоях, где раньше помешалась личная библиотека Юлия II... Рафаэль в этой светлой, тихой комнате, выложенной мозаикой, отделанной роскошными панелями, написал три фрески -- "Афинскую школу", "Парнас" и "Disputa". Хотя "Disputa" значит как будто "спор", "диспут", но ее правильнее назвать "Триумф церкви". Никакой борьбы, напряжения нет. В небесах восседает Бог Отец, Христос, Мария Дева и Иоанн Креститель среди Учеников и Евангелистов. Снизу же Собор пап, епископов, учителей церкви, размышляя о догматах и обсуждая их, устремляется душою ввысь к их Истоку. В "Парнасе" Аполлон, на холме, под лаврами издаст смычком божественные звуки, поэты же и поэтессы окружают его, слушают, и нежный отблеск зари золотит их. И наконец в "Афинской школе" в фантастическом, легко-гигантском храме Ап<остолы> Петр и Павел как бы объявляют истину Собору мудрецов языческих. Здесь также нету речи о борьбе, о споре. Все покойно, ясно, дух великой гармонии все проникает: и величественно шествующих Апостолов, и дальнюю, божественную перспективу храма, и мудрецов, размышляющих на переднем плане. Во всех трех фресках Бог открыто, или скрыто наполняет все собою -- будет ли то Бог Отец "Disputa", или языческий Аполлон, или само Веяние Господа, как в "Афинской школе". Это Бог света и мира. Ему некого и не за что карать, не на кого гневаться, ибо и так все Ему послушно; все полно к Нему благоговения и радости, Он проходит в легком Ветерке мудрости, поэзии и музыки. Все Он уравновешивает, всему дает стройность и прозрачность. Мир Ему мил, Он и не думает о дьявольском. Кажется, Рафаэлю был чужд дантовский Ад, средневековые ужасы, химеры готики Его корни -- христианство и античность, особенно античность, платонизм; но и любовь к земной прелести, просветленная христианством" (Зайцев Б. Собр. соч. Кн. 7. Италия. Берлин; Пб.; М: Изд-во З. И. Гржебина, 1923. С. 113--114). Граф Кастильоне, с длинной бородой, Браманте, герцог Монте-фельтро.. -- Бальдассарре Кастильоне (1478--1529) -- итальянский поэт-гуманист; автор знаменитого трактата в диалогах "Придворный", ставшего кодексом идеального царедворца. В 1516 г. Рафаэль создал портрет писателя. Браманте (наст, имя Паскуччо д'Антонио; 1444--1514) -- живописец, главный архитектор в Ватикане; в содружестве с Рафаэлем осуществлял свой план постройки базилики Св. Петра. Гвидобальдо Монте фельтро Урбинский (1472--1508) -- знаменитый итальянский меценат, герой книги Кастильоне "Придворный". ...заканчивая "Преображение"... -- Свою последнюю работу "Преображение" для алтаря собора в Нарбонне Рафаэль завершить не успел, это сделали в 1522 г. Джулио Романо с другими учениками Рафаэля. Бероальдо Филиппе (1472--1518) -- итальянский поэт, ведавший ватиканской библиотекой. ...как у "Давида" Микель-Анджело. -- Гениальная скульптура Микеланджело "Давид" была им создана в 1501--1504 гг. ..."дерзкими мальчишками Карлом и Франциском"... -- Имеются в виду император Священной Римской империи Карл V (1500--1558) и французский король Франциск I (1494--1547), беспрестанно ведшие Итальянские войны (за право владеть Италией). ...нападки на курию этого Мартинуса Лютеруса... -- Мартин Лютер (1483--1546) -- деятель Реформации в Германии, выступивший в 1517 г. с 95 тезисами против индульгенций и тем самым посягнувший на основополагающие догматы католицизма; основатель лютеранства, крупнейшего протестантского движения. ...подвиги Энея... -- В греческо-римской мифологии Эней -- сын Афродиты; о его жизни и подвигах рассказывается в "Илиаде" Гомера (здесь он самый отважный воин Трои вместе с Гектором), ему посвящены живописные полотна Рубенса, Тинторетто, Пуссена. Кардинал Биббиена (наст, имя Бернардо Довицци; 1470--1520) -- кардинал, поэт и драматург. ----------------------------------------------------------------------------------- Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Улица святого Николая. Повести. Рассказы. -- 1999. -- 540 с.
-
- возрождение
- рафаэль санти
- (и ещё 8)
-
Из "Писем римскому другу" ... Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще… Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами. Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья.
-
Ландшафты и пейзажи знания (поиски жанра) Олегу Игоревичу Генисаретскому посвящается Редюхин В.И. Странник не всегда был Странником... Странно было то, что он не помнил ни своего имени, ни того, кто он и откуда, и как оказался прикованным железными цепями к огромной скале внутри мрачной и темной пещеры... Было холодно, темно и страшно. Громко и часто стучало сердце, в нехорошем предчувствии надсадно ныла печень. Ноги, обутые в сандалии не дотягивались до пола, напрягая мышцы рук и затекшие кисти. Тяжелый смрад поднимался от пола и плотно заполнял все пространство, просачиваясь в легкие, дурманя сознание. Невозможно было пошевелиться. Оставалось лишь безропотно слушать темноту и молча всматриваться в окружающую тишину. Вдруг легкий свист, подобный свисту стрелы и непонятное шуршание прорезали безмолвие. "Это" стремительно и неумолимо приближалось и нарастало. "О, Боги, - это конец", мелькнуло в угасающем сознании. Резкий и мощный удар опрокинул тело, второй пришелся мимо - лязгнули и захрустели разрываемые как спички массивные цепи. Ещё, ещё... В свободном падении он рухнул на камни у подножья скалы. Всё было тихо, только где-то вдали замирал шорох удаляющихся крыльев. Лежать или ползти было одинаково невыносимо, и поэтому он на ощупь и наобум принялся ползком двигаться в произвольном направлении. Ползти стало легче, когда сначала послышались какие-то обнадёживающие звуки, а потом на стенах заиграли блеклые путеводные отблески света. В центре слабо освещенной пещеры горел костер, и вокруг него находились люди. Они ничуть не удивились его появлению - видно много таких как он и как они сами приходили к огню из тьмы лабиринта, а потом снова пропадали, - съеденные бродящим по темному миру пещеры Минотавром. Это было не столь важно - у каждого свой рок и своя судьба. Главное, что их занимало - это рассказы про подвиги героев, о славном прошлом, о доблестных битвах и воинских победах, о происках и уловках богов. Иногда кто-то вскакивал и очень скоро приносил из ближайшей расщелины тушку какого-то зверка (возможно крысы) и сосуд с жидкостью, напоминавшей по запаху затхлый смрад вокруг роковой скалы. Тогда все радовались, ели, пили, хвалили трапезу и славили смилостивившихся богов. Сидеть у огня костра было теплее, чем висеть на скале, но слушать одни и те же пламенные речи, непрерывно струящиеся как журчание подземного ручья, было невмоготу. Странник, как они стали его называть за странное поведение (а давать всему свои имена они очень любили), пристрастился исследовать окружение центральной пещеры. Там, на краю Ойкумены, было страшнее, - но интереснее. Легендарных чудовищ, описываемых обитателями пещеры, там не водилось, зато кишмя кишели змеи и другие гады: ящерицы, летучие мыши, пауки, мокрицы и более мелкие твари, которые жили своей непонятной и таинственной жизнью. Странник даже научился в темноте находить узкие лазы в другие пещеры, следуя по слуху за движением наиболее крупных из этих существ. Иногда ему даже казалось, что эти ядовитые и ползучие пресмыкающиеся специально подсказывают ему ходы в неведомое и опасное. Поэтому тлеющие искры огня, на всякий случай, он берег и всегда носил с собой в закрытой посудине - мало ли что случится. Однажды стена пещеры, на которую он опирался, следуя за огромной змеёй, неожиданно рухнула, и Странник провалился куда-то вверх, где тут же мгновенно был ослеплен хлынувшим неизвестно откуда потоком ярчайшего света. Сила света в тысячи раз превосходила пламя огня, и глаз тут же перестал различать окружающие предметы. Перестав видеть, и обоснованно заподозрив в этом козни змея, Странник попытался вслепую нащупать эту гадину, чтобы тут же и удавить её за подлость ослепления и попытаться вернуться к костру, но шустрый искуситель уже уполз. Безнадежно замерев в отчаянии, лежа на спине, он почувствовал, как что-то теплое бьет в лицо и в зажмуренные глаза. Он осторожно попытался приоткрыть их. Перед его яснеющим взглядом предстала бескрайняя ровная песчаная пустыня, освещенная ослепительно ярко сияющим диском, повисшим где-то высоко снаружи. Ни воды, ни животных, ни растений, ни людей не было видно. Тогда он снова двинулся вперед, тяжело переставляя ноги, застревающие в песке. Сияющий диск, всё увеличиваясь в размерах, уже клонился справа к полоске, соединяющей голубой купол над головой и окружность желтой плоской пустыни, когда Странник обнаружил на горизонте точку, которая росла и при приближении к ней превратилась в статую гигантского, слепленного из всё той же песчано-глинистой почвы, Колосса с одним глазом. Вокруг Колосса жили люди. Они были не похожи на людей пещеры. Глаза их были узки, чтобы защититься от яркого света звезды, лица морщинисты, суровы и обветрены, натруженные руки привыкли только к кирке, лопате и тачке. Они жили, чтобы строить Колосса. Город, который окружал Колосса, назывался довольно длинно - "самый центральный центр всего самого". Его границы очерчивались концом солнечной тени от головы статуи, поэтому, чтобы освоить и захватить новые территории, на которых залегала глина, столь необходимая для песчаного производства, приходилось возводить статую все выше и выше. Но, так как материал и почва не позволяли этого сделать и разрушались под чудовищным давлением верхних слоев, то днем одни рабочие бригады надстраивали статую, а ночью, другие - разбирали все то, что успели подсыпать днем. Так обеспечивалась устойчивость Колосса и самой жизни вокруг него. Жизнь их была проста и прямолинейна как сама пустыня. Жители делились на две касты - Рабов и Надсмотрщиков. Рабы копали и таскали, Надсмотрщики следили, чтобы они делали это хорошо. Тех невольников, кто работал хорошо, иногда кормили мутной жидкостью, на вкус напоминающей густой мясной отвар. Самые добросовестные и исполнительные из Рабов имели шанс стать Надсмотрщиками. Каждый седьмой восход звезды отмечался тем, что тринадцать Рабов переходили жить из бараков в покои Надсмотрщиков, а из тех, в свою очередь, в качестве поощрения выбирали тринадцать "почетных Жрецов" Колосса. Их уводили, и больше о них никто никогда не слышал. Видно, степень поощрения была столь высока, что им не хотелось возвращаться обратно и общаться с прежними знакомцами. Странника определили в Рабы, заставив оставить отпечаток ладони на влажной глиняной табличке с выдавленными непонятными значками. На его теле выжгли клеймо, похожее на то, которым метят скот. Откуда он никто не спрашивал, но по их репликам между собой он понял, что они знают о существовании Пещеры. Спать, как и есть, давали мало, но страсть к новизне ощущений и к исследованиям заставляла Странника ночами бродить по однообразным окрестностям в поисках неизвестно чего. Так однажды ночью он и забрел в странное помещение в правой ступне Колосса. Там находились тринадцать только что "поощренных" Надсмотрщиков, трое из прежних и какие-то неизвестные люди в плащах с капюшонами, скрывающими лица. Они быстро отобрали шестерых из "почетных" и увели куда-то, одного оставили Надсмотрщикам, а оставшихся шестерых с размаху побросали в огромный чан с кипятком, от которого шел запах пряностей. Под исступленные крики и мольбы о помощи варящихся заживо в кипящем бульоне, Странник со всех ног бросился прочь. Вернувшись в барак, он не мог заснуть - мучили раздумья. "Почетные Жрецы" оказались безвинными жертвами, уцелел только один. Но куда делись остальные шестеро? Что все это могло значить? "Элои и морлоки в одном лице. - Нет, это воспроизводство элит. Каждая кухарка...", - мелькнул в памяти обрывок из какого-то разговора на непонятном языке, неизвестно откуда взявшийся - то ли из прошлого, то ли из будущего. В поисках ответа на свои мучительные вопросы, и чтобы избежать возможной участи быть съеденным, Странник расширил круг своих ночных поисков, готовя побег. Оказалось, что на границе пустыня сменяется сначала холмами, а потом - крутыми горами с заснеженными вершинами. Пришлось дожидаться, когда с последовательной сменой трех Верховных Надсмотрщиков палящая жара сменится ледяным холодом, а потом снова станет чуть теплее. Небо полностью заволокло низкими черными тучами, за которыми исчезло солнце и, почти в тот самый момент, когда странник наконец достиг одной из вершин горной гряды, сверху хлесткими струями хлынул нескончаемый поток воды. Оглянувшись назад, Странник увидел, как сплошные потоки воды с небес подмывают и размывают в сплошную скользкую грязь статую глиняного Колосса о двух ногах и с одним глазом. Это было последнее, что он увидел в гибнущем мире. Бурные потоки подхватили Странника и понесли его в неведомое, бросая как щепку в водовороты и ударяя бесчувственное тело о крутые каменные пороги. Когда он очнулся, вокруг была только вода. Океан, море воды...Ни солнца, ни звезд не было видно из-за клубящегося повсюду дыма. По запаху это был дым пожарищ. Скоро обнаружилось, что здесь тоже есть люди и горят их многочисленные корабли, на которых они живут и странствуют по водному миру. Корабль, который подобрал Странника, назывался "Промета". Может быть потому, что составляющие слоги этого слова были в ходу у всего личного состава корабля. Лысоватый и сиплый боцман, старый морской волк, пропитанный солью дальних странствий, объяснил Страннику, что они вовсе не пираты, как может показаться несведущему, а благородные флибустьеры, - пенители моря и ценители эстетики, ревнители этики и носители высокой эротики, поднявшие алые паруса в защиту прав всего человечества против разных и всяких "первопроходимцев". Правда, скоро выяснилось, что отсвет и дым пожарищ - это результат жестоких схваток между многочисленными кораблями, объявившими себя такими же флибустьерами, но оказавшимися разбойниками, вставшими на ложный "неправильный" путь, и поэтому подвергнутыми остракизму. Каждый воевал против каждого. После успешного абордажа команде-победительнице полностью доставалась вся собственность и все ресурсы побежденного, которые экипаж употреблял и перерабатывал культурным способом, известным только людям моря. Преобладанье было главной ценностью людей моря. На робкий намек наученного горьким опытом Странника об источниках питания и каннибализме, ироничный боцман, откинув капюшон длинного плаща и обнаружив высокий лоб и острый проницательный взгляд, засмеялся: "Каннибализм, конечно, возможен, но мы им не пользуемся... Как и многим другим, из иных миров, которые нам доступны". Он рассказал, что это много сотен лет назад у них считалось модным съесть своего ближнего, когда тот был болен, или в отпуске, но потом был открыт иной способ утилизации человеческого материала, подсмотренный у живущей в море черной рыбки. Эта небольшая и безобидная с виду хищница подплывала к крупной рыбе и ухватывалась цепкими зубами за обе её губы. Избавиться от её острых зубок не было никакой возможности, и черная рыбка мало-помалу, как оболочка, натягивалась сначала на голову, а потом и на всё туловище, независимо от размеров объекта. А, заглотив полностью, - не спеша переваривала его заживо. "Только рот побольше разевать надо уметь и эластичный безразмерный желудок иметь, - тогда и убивать никого не надо, и сам сыт будешь", - поучал боцман, расхваливая "оболочечный подход". Как массовое следствие применения этого подхода среди людей моря была очень распространена игра "Кто выше прыгнет". Причем прыгали, осваивая пространство, и в высоту, и в глубину, и в ширину. Для этого нужно было сильно стукнуть собеседника по голове чем-нибудь тяжелым - например, специально сконструированной для такого типа игр "болванкой". Кто от этого выше подпрыгнет - тот и прав. "С высоты и издали оболочку удобнее на "объект" натягивать. Да и шевелится он после этого удара поменьше", - объяснял боцман. Некоторые, наиболее выдающиеся игроки, выскакивали туда, откуда было видно даже будущее, которое они могли достаточно точно предсказывать, но безуспешно пытались "оболочить" и употребить его на свой пиратский манер. На вопрос Странника, - "А почему нужно именно другого по голове "оболванить", чтобы самому прыгнуть, а не самого себя вдарить?" - ответ был лаконичен: "А ты и попробуй". Первая же проба обернулась тем, что Странник улетел в "высоту" выше облаков и не вернулся. Застрял он в небесной атмосфере, столкнувшись человеком, напомнившим ему мотылька: те же большие, несколько выпученные глаза, удивительно привлекательные черты лица, высокая фигура и стройная талия органично дополнялись аккуратно складывающимися за спиной крылышками, небольшими рожками над головой и хвостиком с симпатичной кисточкой на конце. Это бесполое существо называло себя Математик, хотя откликалось и на любые сочетания этих слогов. Больше всего на свете Математик, сидя на облаке, любил поговорить и объяснить, как устроен мир на самом деле. Наверное, от скуки, - потому, что Странник не обнаружил в воздухе больше ни одного такого существа. Правда, Математик объяснял, что вероятность их столкновения была близка к нулю, так как жизнь их народа устроена сетевым образом, что он телепатически одновременно общается со всеми своими единоверцами и может единым общим взором окинуть всю планету сразу. А верили они в общий разум и в то, что вместе почему-то лучше, чем по отдельности. Конечно, за счет того, что они подкреплялись лишь воздухом и солнечной энергией, они не нуждались в тварной пище и питались только духовной, - никаких забот у них не было. А так как духовная энергия по своей сущности могла только складываться и синергетически приумножаться, и не делилась на части, то её было предостаточно, и конкурировать друг с другом им было незачем. Точно так же как и торговать с другими мирами - нечем. Но Странник не очень верил этим выдумкам, как и всему остальному, что объяснял Математик. От него, например, Странник узнал, что люди неба, еще до пещерных человеков - людей огня, думали, что мир их планеты - "впуклый", что они живут на внутренней стороне твердой сферы. Они тогда так и называли свою планету - "Массаракш" - мир вывернутый наизнанку. Но потом, они поняли, что это только инверсия сознания и центр окружности находится там, где стоишь ты сам. Тогда земля стала представляться им плоской и линейной как людям пустыни. За три тысячи лет, вглядываясь в солнечные затмения и постепенно уходящий за горизонт парус корабля и подпрыгивая от радости после проблематизации, они догадались, что Земля - это шар. Точнее, - эллипсоид. А от шара и сферы до спирали развития было рукой подать. Но потом оказалось, что вся планета - это многослойная вложенная "матрешка", причем слои её жизни не закреплены однозначно, а скользят и просачиваются друг через друга как газ, но при этом, не мешая друг другу и не перемешиваясь как жидкости. Наконец, после того как Математики открыли, что "путь" и "расстояние" - это свойства и измерения абсолютно разного, что "поверхность" и "пространство" - это совсем не одно и то же, и к Единому и Единственному не сводятся, они сформулировали гипотезу, что планета - это одиннадцатимерный тор, имеющий только одну поверхность того, что называлось временем, и зависший в самоподобной нематериальной расщелине абстрактных форм, устроенной как собака, кусающая себя за хвост. Тогда вот и выяснилось, что и все предыдущие представления о планете были тоже верны. Просто каждое из них являлось проекцией этого тора в плоскость их собственного мира. Но и сам этот тор, по крамольному предположению некоторых современных их ученых, только часть извилин и узоров поверхности мозга, некого сверхъестественного существа без лика и имени. Странник устал слушать эти пустые речи самодостаточного человека-мотылька, которому ничего не было нужно, которому никто не был нужен, но который поэтому и сам никому был не нужен. Будто почувствовав это, тот сменил тему и стал рассказывать о том, что после Эпохи Великих Открытий у них исчезли проблемы с перемещением по пространствам и с путешествиями по сквозным мирам. Бери и лети. Но только с ограничением, связанным с одним обстоятельством личной жизни людей неба. Оказалось, что совсем не случайно они по образу и подобию сходны с бабочками. В своем цикле жизненного развития они проходят все стадии Яйца, Гусеницы, Кокона и Бабочки. Так вот, аппаратом для полета по сквозным мирам и оказался сам Кокон. Только немного усовершенствованный. Для того чтобы двигаться, можно опираться на что-то, можно отталкиваться от чего-то, а можно просто отбрасывать нечто за ненадобностью, и тогда за счет этого как ракета двигаться. Так вот, Кокон человека неба (точнее, - человека-бабочки) выбрасывал, то, что ничего ему не стоит, так как появляется ниоткуда - мысли и идеи в виде слов... Да, да, именно,- слов, как последышей того самого Великого Слова, которое всё это окружающее многообразие и породило . Чем больше идей порождаешь и выбрасываешь, - тем быстрее и двигаешься. Идея - как якорь мореходов: когда нужен - выбрасываешь, когда не нужен - поднимаешь. При первой скорости Кокон-корабль мог облетать планету и все её миры, при второй - путешествовать по сквозным мирам Солнца, а вот ни один из Коконов, которые превысили третью скорость, назад не вернулись. От них не появилось на свет прекрасной Бабочки, они не выполнили своего предназначенья, - и теперь эта скорость запрещена. После этого разговора Странник замкнулся в себе и жил только одной страстью. Он не замечал, сколько времени прошло, ел ли он и спал ли, как проходили удивительные метаморфозы и трансформации Математика-бабочки... Он очнулся только тогда, когда взобрался вовнутрь Кокона и движимый всё той же силой, которая заставляла его бродить по закоулкам пещеры, вынудила к побегу из пустыни и втянула в приключения на воде и в воздухе, потянул рычаг скорости далеко за ограничительную красную черту. Сначала исчезла из видимости планета, потом и само солнце стало искоркой на космическом небосводе... Исчезли все звезды... Наконец он очутился в таком одиночестве и такой тьме, темнее которой он и представить не мог ... - "Кто ты?" - вдруг раскатисто и мощно произнес Голос, который казалось шел со всех сторон или исходил из его собственного мозга. - "А ты где?", - нашелся в ответ Странник. - "Аз езм!", - непонятно ответил Голос. - "Я не вижу тебя..." - "Вглядись в себя..." Тогда в этом ужасе кромешной тьмы Странник вспомнил о закрытой посудине, в которой всегда бережно хранил искорки Огня костра. Он нашарил коробку в складках тоги и, надеясь взглянуть в глаза говорившего, увидеть его лицом к лицу, приоткрыл коробку с Огнем... Взвился вихрь, в струях которого закружились и слились в целое многократные циклы странствий и путешествий по пустыням, океанам, воздуху и космическому пространству. Люди пещер, пустынь, морей и воздуха предстали явью перед его глазами. Смыслы схлопнулись и замкнулись в значение. Истина стала ослепительно отчетливой... Память вернулась, и слова рвались из души. "Я - Человек!!! Что я сделаю для людей?! Имя мое Проме..." Звук оборвался на полуслоге... Нестерпимо сверкнула черная молния, оглушительно и раскатисто прогремел удар беззвучного грома. Пространство раскололось и распалась связь времен. "Инверсия..." - мелькнула последняя мысль угасающего в очередной раз сознания. И все исчезло... Только затухали и гасли во тьме, будто растоптанные кем-то, оставшиеся искорки от огня костра - проблески истинного Знания. * * * На скале, слабо просвечивая сквозь темноту пространства, висело обессиленное тело. Голова в терновом венце склонилась к плечу, руки были распяты цепями и приколочены к деревянному кресту. Кровь сочилась из ран, крупными каплями ударяясь о подножье скалы и окрашивая его в ярко голубой цвет. Все шесть рук пылали болью сквозных ран. Ни один из двух пар глаз Странника не мог отчетливо рассмотреть, что творится вокруг. Было холодно, темно и страшно... Где-то далеко-далеко в голубой высоте неба безответственно порхали и роились люди-мотыльки; где-то на палубах кораблей подпрыгивали в ажиотаже, обволакивая иллюзиями самих себя, корсары - бесстрашные пенители моря; неустанно трудились жители пустыни, почитая за честь сизифов труд и за доблесть - каннибализм; весело общались у костра мифа пещерные люди; и во тьме каждой из неведомых бесчисленных пещер висело прикованное к скале распластанное тело... А над всем этим, грозно покачивая крыльями, медленно летел гигантский орел, готовый раз за разом терзать тело, раздирать когтями плоть и клевать обнаженную печень всякого, кто покусится на Великую тайну сакрального Знания. 13 января 2004 г. http://samlib.ru/r/redjuhin_w_i/pritchaostrannike.shtml
-
- христианство
- античность
- (и ещё 7)
-
СОВА В кругах и стрелах Зодиака Невероятный зрит сквозь нас А с ним Земля глядит из мрака Прозрачной мглой прекрасных глаз. Как дуновенье катастрофы Скрещенье копий и мечей,¬ Что делать нам? Тут блеск Европы И рокот Азии ничьей. Не дьявол ли играет нами, Когда не мыслим, словно Бог, В его же несравненной Драме На тверди тысячи дорог? Где тучи лисьими хвостами Метут сырые небеса, Шиповник алыми устами Замкнул широкие леса. Тут всё – гармонии изгибы, Вот очи мудрыя Совы, - Глаза расширенные рыбы И листья узкие травы. – Победа, кажется - светает. Но тут же тьма вещей других. Сова роскошно излетает, Принцесса замыслов нагих, Из пасти треснувшего Гроба, В изгибах древних мозаИк, - Тут всё, тут Бык, а вот Европа И злато-черный Материк. Она, как Промысел коснётся Непредназначенной черты, И ты узнаешь, что вернётся Совсем не то, что мыслил ты. Чего нам ждать? Да кто ответит. И только страшно, что порой Из вещей мглы, как образ, светит, Крестом восходит над горой. Тут сил загаданных стяженье, Не путь, но клятва на мече, Не век, - роскошное мгновенье, В лесном гремящее ключе. Сова летит, не разрешая Живых загадок вековых, Столетья начерно мешая Для нас, нечаянно живых. Как будто точными когтями Она схватила ТО, ЧТО Есть, И к нам нести сочла за честь, Да нет, - мы Ей велели сами…
-
- литература
- поэзия
- (и ещё 5)
-
Античный Фаюм. Египет Элла Крылова Фаюмских портретов живейшие лица, живей, чем у многих моих современников. Не скрыла их Лета. Нельзя не влюбиться в египетских этих моих соплеменников. Прекрасные лики (иконы - лишь схема) глядят прямо в душу глазами глубокими. В них - влажные блики. Из сада Эдема, красавцы, красавицы те черноокие. Две тысячи лет им, но лишь Возрожденье им конгениально - пятнадцать столетий спустя. Гебы лето - их дерма. Схожденье на Землю богов во плоти человечьей. И смотрят, и ранят своей красотою, давно уж истлевшей - избегнувшей Леты. И взглядами манят: “Живи высотою простого искусства фаюмских портретов”. 1 апреля 2018
-
- литература
- поэзия
- (и ещё 8)
-
* * * Уходят поэты, как боги Неслышно, привычно, во снах Ветшают их белые тоги Лохмотьями на чердаках … Осеннее низкое солнце Ворвётся в их тесный предел. Сквозь чёрные стёкла оконцев Я в детстве на звёзды глядел... Там вспыхнет на миг отраженье, С небесной упав высоты, Сквозь годы, раздоры и тленье Смиряющей всех Чистоты. Там страстные сны чемоданов, И с музыкой сундуки Наполнят мелодией странной Чердак - пыльный замок тоски. И голубиные вздохи Глухим послезвучьем тирад Уже отшумевшей эпохи О вечности заговорят. И в откровенье двухточий, Средь хлама просроченных слов, Строка: "Всё прости...",- нам пророчит Неистребимость основ, Где каждая строчка упряма И чудотворна верна… Но не залечена рана, Поскольку душа не видна. Там снова прозренья и вести Сольются в неясный мотив Под крышей, где всё - перекрестье В тени гефсиманских олив…
-
- литература
- поэзия
- (и ещё 4)
-
В основе эллинской культуры - не только в гендерном, но и в самом общем плане - несомненно лежит факт битвы греков с амазонками. Факт этот как бы доисторический, дошедший до потомков в виде преданий; он тёмен и в деталях не понятен. Но он несомненно был - настолько он отложил отпечаток на позднейшее эллинское сознание. Где происходили битвы с амазонками - неясно; по-видимому, всё-таки они случились ещё до того, как протоэллины пришли на Пелопоннес (а эллины скорее всего являются такими же завоевателями Пелопоннеса, как арии - Индии). Более того, судя по следу, которое эти события оставили в греческом сознании, амазонские сражения пришлись на этап формирования греческого этноса, когда исторические события глубже всего отпечатываются и дольше всего сохраняются в памяти. Как писал Эдуард Якубовский, "Для древних греков амазонки были вполне реальными людьми. Не менее реальными, чем для нас нынешние жители Судана, Эфиопии, Лаоса. С самых ранних лет ребенок слышал рассказы, в которых великие герои Греции встречались с амазонками, воевали с ними и если и побеждали, то с большим трудом". Как бы то ни было, (прото)греки на каком-то этапе пережили войны с неким матриархатным этносом. Это не были просто войнами с иноплеменниками, пусть даже позднейшими "варварами" - типа персов. Набеги амазонок подвергали потрясению сами устои патриархатной, т.е. к тому времени общечеловеческой, цивилизации. Если вспомнить известное китайское деление на инь-ян, то там мужскому должно соответствовать сухое, активное, положительное и т.д., тогда как женскому - соответственно влажное, пассивное, отрицательное. Феномен амазонок означал, что влажное и тёмное может победить сухое и светлое. Поэтому война с амазонками рассматривалась эллинами как, выражаясь языком современности, битва за само существование человеческой цивилизации. В исторической памяти греков остались не просто дикие и косматые воительницы; в лице амазонок само женское начало взбунтовалось против установленного богами миропорядка. Случившись раз, такое могло случиться и впоследствии. Следствием амазонских войн стало установление эллинами чуть ли не самой женоненавистнической культуры в истории человечества. Понятно, что непосредственно после тех легендарных событий идеи феминизма так же не могли быть популярными среди эллинов, как и идеи национал-социализма - в послевоенной Европе. Но греки сделали из случившегося далеко идущие выводы. Как вроде бы благополучная европейская цивилизация столкнулась с фашизмом, так и патриархатная культура в любой момент, оказывается, может оказаться перед гендерным вызовом со стороны последовательниц амазонок. Поэтому жизнь греков была построена на строгом контроле женского начала с целью не допустить рецидива женского бунта. (Забавна в своей якобы истинности история окончания войн с амазонками. Герой Тесей взял в плен царицу амазонок и женился на ней. Когда же её единоплеменницы пришли её освобождать, та отказалась покинуть своего мужа. Вот откуда ещё идёт известная художественная линия про сильную женщину, готовую променять свою независимость на "простое женское счастье"!) Женское окончательно стало стало в глазах эллинов воплощением стихийного и дикого, т.е. по сути варварского - тогда как культура эллинских мужей несла миру размеренность и упорядоченность. Женщины несут в себе природную необузданность, мужская же культура эллинов - строгий самоконтроль. Женщины как носительницы иррациональной и разрушительной "женской природы" стали рассматриваться как своего рода "мирный атом" - опасная укрощённая стихия, готовая, однако, в любой момент выйти из-под контроля и смести всё на своём пути. (Это противопоставление очень выпукло показано в трагедии про Медею, где с одной стороны действует совершенный герой-муж - совершенный в том числе и в своём природном пренебрежении к жене, с другой - концентрат ирациональной ярости, не останавливающийся ради мести перед убийством собственных детей.) Отсюда - жизнь женщин должна быть жёстко подчинена мыслящему мужскому началу; с другой стороны, полное господство мужского (читай: человеческого) над женским (читай: варварско-животным) в эллинском полисе должно рассматриваться как одно из проявлений всемирной значимости греческой культуры. Вообще-то сами по себе установки эллинов в "женском вопросе" не несут чего-то особенного, выходящего за рамки стандартных патриархатных представлений. Особенность заключалась, пожалуй, лишь в чувстве постоянного страха эллинов перед возможностью выхода женщин из-под контроля. Такого комплекса, похоже, не было в других патриархатных обществах, что и сделало эллинскую культуру уникальной в плане её именно женоненавистничества, а не просто маскулинизма. (Очень красноречивым позднейшим отражением этого - как это и бывает с неофитами - являются послания эллинизированного иудея Павла, в которых женоненавистническая составляющая доведена буквально до умопомрачения.) Можно сказать, что амазонки заставили греков смотреть на гречанок в чём-то как на иноплеменниц, отчасти даже, возможно, как на прирождённую "пятую колонную" амазонок, чего тоже не было в других культурах. Поскольку женское по сути было варварским внутри эллинского, то истинный эллин обязан был относиться к женщинам как к внутренним варварам. Он должен был быть с ними высокомерно-холодным, стараться мало общаться с ними (особено не по делу). Грубость и брань в отношении женщин считалась плохим тоном; гораздо правильнее была холодная строгость - увидев, неодобрительный взгляд мужа и господина, хорошо вышколенная жена должна была начать испуганно суетиться и стараться заслужить прощение супруга. (Отношения в греческих семьях были спроецированы на семьи олимпийских богов, в первую очередь - на Зевса и Геру. Из мифов известно, что взбешённый осмелившейся его ревновать Герой Зевс подвешивал её между небом и землёй и нещадно лупил. Но, пожалуй, особенно ценен миф, отражённый одной из греческих масок. Гера решила немного "повыступать", но поймала взгляд супруга, от которого у неё от ужаса вылезли глаза и выпал язык. Так вот умели идеальные эллинские главы семейств поддерживать порядок в доме.) Вообще приличный эллин должен был общаться с женой исключительно в русле деторождения. (Говорят, даже мужи спартанские ходили к своим прославившимся свободой и вольностью жёнам, стыдливо прикрыв лица плащом, - что уж говорить про эллинов, под которым здесь значатся греки-неспартанцы!) Сама необходимость ради продолжения рода опускаться до общения с женщинами травмировала чувствительную психику греков и давала повод для размышлений о несовершенстве мира (Аристотель). Можно сказать, половая жизнь с законной женой рассматривалась чуть ли не как разновидность скотоложства. Зато как компенсация "противоестественного соединения человека с женщиной" пышным цветом расцвёл гомосексуализм. Союз с молодым, цветущим юношей, красотой тела не уступающем девушке, но с глубоким мужским умом и уравновешенным мужским характером - разве это не достойно истинного эллинского мужа (в отличие от влечения к женщине с её фальшивой чисто внешней красотой)! Точно так же не зазорно принимать мужу от мужа и ласки. (Не могу обоснованно ничего сказать о половой жизни семейных эллинов, но все установки их культуры говорят за то, что гетеросексуальные половые отношения должны были строиться подобно личным: муж должен был с некоторой долей брезгливости "употребить" свою супругу, исполнив тем самым странный и понятный лишь богам долг.) Вообще, если патриархатная культура традиционно отказывала женщинам почти во всех достоинствах, сохраняя, впрочем, за ними звание природных носительниц красоты, то эллинская культура оказалась оригинальной и в данном вопросе, пытаясь оспорить и это женское преимущество. Мэйнстримом эллинского мышления стало представление именно о мужской красоте как высшем воплощении красоты человеческого тела. Итак, эллинская культура вся была построена на презрении к женщине. Причём, если такое презрение как некое естественное состояние было общим местом для всех патриархатных культур, то эллины видели в указании женщине её места в обществе ещё и как бы долг перед богами. Но здесь получилась некая коллизия. Если земная, смертная женщина была воплощением самых опасных для общества пороков, то культ богинь никто не отменял. Следовало как-то соединить почитание женских божеств с пренебрежением к соотечественницам-эллинкам. Вопиющее казалось бы противоречие разрешалось очевидным способом: в женских божествах приходилось признавать женское начало в высоком, положительном смысле, в земных женщинах содержался как бы его осадок - низменная, тёмная, разрушительная природа. Другими словами, богини являли собой истинных женщин в противовес реальным женщинам, которые виделись такими же пародиями на женщин, как и на человека вообще. Поклонение грозным богиням (во главе с Афиной), совмещавшийся с исступлённым женоненавистничеством, разумеется, не мог не сказаться на общественной психологии эллинов. Переход презрения к "бабам" в восторженное поклонение "госпоже" - обычное в истории дело (вспомним хотя бы примеры многочисленных атаманш, окружённых готовыми на всё ради них поклонниками). Олимпийские богини для высокомерных греков стали то ли правящими царицами, то ли бандершами - в любом случае они оказались объектами тайной страсти, мечтаний об идеальных женщинах, вообще очень часто соседствующих с женоненавистничеством. В противовес гуманистическим представлениям об Элладе как о стране скептических философов реальная Греция представляла собой обычное древнее общество - с искренней верой в потустороннее, всеприсутствие богов и божков, поселившихся в идолах и т.д. Не были исключениями и богини, тоже материализовавшиеся в своих идолах и зорко следившие оттуда за происходящим с истинно женской наблюдательностью. Из эпосов (прежде всего гомеровских) нам известно, сколь решающую роль могут играть женские божества в судьбах людей и государств. Богини могут если не казнить и миловать, то уж возвышать и стирать в порошок - несомненно. Честолюбивый гражданин полиса спал и видел себя на хорошей должности, рукоплескаемым оратором или - предел мечтаний - победителем-олимпиоником. Но, как и перипетии Троянской войны, перипетии человеческих судеб тоже сильно зависели от богов. В частности, от богинь. Понравиться богине - вот негласный девиз эллинских честолюбцев. Сам муж-эллин фактически по природе своей был героем-полубогом; завести роман с женским существом высшего порядка - это ли не достойная участь для истинного представителя высшей расы?! И граждане старались. Покорить сердце даже обычной женщины тоже не так просто, а богини... Чем её взять? Красотой? Ухоженностью? Холодным взглядом господина мира? Красноречием? Ответ прост: всем этим. И желательно одновременно. И греческие мужи старались. Разумеется, просто, по-наглому "клеиться" к олимпийке было подобно тому, что и крутить любовь с оголённым проводом под напряжением, о печальных последствиях этого существовал даже целый ряд мифов. Но вот если божественная женщина сама соизволит положить глаз на счастливчика... И молодые эллинские граждане часами репетировали перед зеркалами - принимали позы, моделировали нужное выражение лиц. Телесность, которая и так была предметом культа завоевателей-эллинов, этих "ариев Пелопоннеса", стала ещё и козырем в божественно-любовной игре. Аккуратно постриженный и причёсанный, изысканно одетый молодой эллин до умопомрачения истязал себя нагим в гимнасии, помня, что в любой момент в тёмном углу могут сверкнуть жадные глаза, страстно пожирающие его близкое к совершенству тело. И как обезумевшая от любви эллинка способна вырвать из ушей драгоценные серьги и бросить их к ногам любимого, так и суровая олимпийка может застонать от увиденного и... И тогда - победа в состязаниях и рукоплескание трибун! Всеприсутствие божественной женщины, выбирающей себе в любовники лучшего из мужей (юношей) - сквозная линия эллинской культуры, по-видимому, оставшаяся незамеченной историками. Есть такое мнение, что Зевс и Гера были искусственно "поженены" создателями классического греческого олимпийского пантеона; до этого они были каждый верховными местными божествами. Зевс - в своей области, Гера в своей. У Зевса была жена (потерявшаяся в исторической тьме; видимо, ещё до Метиды и Фемиды - его первых "законно-мифологических" жён), и у Геры был муж-"консорт" (канувший туда же в Лету). Интересно, что само слово "герой" можно трактовать как "любовник Геры", счастливец, сумевший завести роман с владычицей небес, обратить на себя её божественное внимание. Всякая абстрактная идея нуждается в символическом выражении. Вездеприсутствующие богини в жизни эллинов символически реализовались в институте гетер. Гетеры - это гейши Эллады. Их задача - фильтровать честолюбивых юношей и мужей на предмет их достойности. Гетеры - это полномочные представительницы богинь на грешной земле. Выстоявший под их испытующими, ироническими взглядами, и уж тем более - влюбивший в себя гетеру - мог рассчитывать и на большее (благосклонность богини). Неудивительно, что гетеры, согласно общему мнению историков, были единственными (смертными) женщиными, о которых эллины изволили отзываться уважительно. Но обращённость к невидимой любовнице закономерно влекла третирование любовницы земной. Проявление чувств к жене могло вызвать вспышку ревности небесной покровительныцы (что поделаешь - женщина есть женщина). И тогда - прощайте мечты о победах в состязаниях или риторском конкурсе. И это давало дополнительный стимул для холодно-пренебрежительного отношения истинного эллина как супругам, так и к жрицам любви. Сказанное позволяет лучше понять сакральный смысл Олимпийских игр - как закрытых мужских состязаний за божественную благосклонность (имеется в виду - женскую благосклонность). Вначале олимпионики состязались в набедренных повязках. Но, согласно легенде, один из юношей потерял свою повязку на старте и - победил. Читатель уже, наверное, понял, почему он победил: нескромное зрелище взволновало кое-кого из незримо наблюдавших за состязанием, и вот - результат налицо. Можно сказать, что в спину оголившемуся бегуну внезапно как бы дунул из ниоткуда таинственный шквал. Равно как и то, почему женщины на Олимпиады не допускались: присутствие низших существ запросто могло, конечно, вызвать возмущение божественных жён; олимпийские игры - это состязания мужчин во всей их мужской привлекательности по гамбургускому счёту за благосклонность заинтересованных небожительниц. И одна-единственная женщина, как известно, на Играх присутствовала: то была жрица, т.е. зримая представительница женской части Олимпа, знаменовавшая собой справедливость олимпийского судейства. Жрица не судила игроков, но она знаменовала собой беспристрастность судейства и как бы символически выбирала победителя. Вот таким и был, видимо, древний эллин: жеманный, постоянно прихорашивавшийся и вертевшийся перед зеркалом (зеркальце было непременным атрибутом грека ещё в 19-м веке). И - денно и нощно презиравший этих постоянно ломающихся низших существ, женщин, у которых на уме только тряпки, косметика и вообще забота о своей драгоценной персоне. Портрет скорее всего в целом отталкивающий. Но не будем забывать, что эллины были ещё и высокохудожественной нацией. Современные представления о физиологии пола дают картину "человека-камбалы": мужское и женское являются не взаимоисключающими началами, в нормальной человеческой особи содержатся гормоны обоих полов, просто гормоны соответствующего пола преобладают. Эллинские художники в своих эротических мечтаниях предвосхитили наши представления. Их пластические герои при всём своём как бы мужском совершенстве несколько женственны, отчасти по-женски жеманны. Выставленные напоказ ухоженные нагие тела в сочетании с закаченными глазами посылают недвусмысленный импульс: приди и возьми меня, госпожа, возьми решительно и грубо - я жажду тебя! И одновременно женские типы в греческой пластике часто решительны, холодно-жестоки и беспощадны. Вот такие эротические игры запечатлелись в греческом классическом искусстве. Эта амбивалентность мужского и женского оказалась непонятной потомкам, включая и европейцев Возрождения и Нового времени. Но интуитивно найденная греческими художниками степень двойственности их героев придала им невероятную обольстительность, сделавшую эллинскую скульптуру непревзойдённым образцом пластических искусств. http://samlib.ru/s/sajapin_m_m/goddess.shtml
-
- Древняя Греция
- античность
- (и ещё 5)